Книга Берия. Арестовать в Кремле - Анатолий Сульянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все дни отдыха генсека я находился в охране, сопровождая его и в прогулках по обширному парку — я шел в стороне, прячась за деревья и кустарник (он, говорили мне, не любит, когда охрана на глазах вертится), и в редких поездках в горы. Были дни, когда Сталин, Жданов и Берия подолгу сидели в креслах и о чем-то беседовали. У них дела государственные ответственные — им есть о чем говорить. По себе в те годы знаю, как трудно было руководящим товарищам, — работники крайкома редко уходили домой вечерами, больше после полуночи. Такая большая страна, столько людей, и о каждом товарищ Сталин беспокоился, каждого защищал от всяких негодяев: двурушников, троцкистов, зиновьевцев. Поди предусмотри все это, предугадай, где и что строить, какой завод или фабрику. Было им о чем говорить, было…
Особенно я любил ночное дежурство: стоишь под платаном или кипарисом, а вокруг тишина благоговейная. Небо усыпано звездами, а те вдруг сорвутся и начинается сентябрьский звездопад. Смотрю и не налюбуюсь на красоту природы! А когда луна поднимется, то весь парк в лунном свете, словно в серебре все вокруг: и деревья, и дорожки, и кустарник, и дом, в котором часто окна светились всю ночь. Посмотришь на море, а оно спокойное, тихое, только лунная дорожка по воде скользит, да вдалеке, поблескивая огоньками, корабль едва движется. Не писатель я — не могу точно нарисовать картину ночной красоты, но душа моя вся полна была от нее, красоты той неповторимой. Идешь ночью среди деревьев, смотришь на дом, а в окнах — свет, значит, работает генсек, трудится ради народа, себя не жалеет.
Другие из охраны не любили ночные дежурства, а я охотно шел, как на первомайскую демонстрацию. Смотришь на дом и думаешь: «Кого тебе охранять доверили? Каких людей! Можно сказать — великих после Маркса, Энгельса и Ленина! Они ведут нас от победы к победе по ленинскому пути. Гордись, Арчил, радуйся своему счастью…»
Как-то вечером — только заступил дежурить — зовет меня товарищ Берия. Документ передает в папке, чтобы я отнес на узел связи. Подхожу, а там — ни огонька. Стучу. Открывает дверь женщина, вошли в комнату, свет включили, сказал, что телеграмму срочно надо передать. Телеграфистка включила аппаратуру, села и говорит мне, чтобы я читал. Читаю вслух, а она на клавиши нажимает: «Молотову, Кагановичу и другим членам Политбюро. Считаем абсолютно необходимым и срочным делом назначение товарища Ежова на пост наркомвнудел. Ягода явным образом оказался не на высоте своей задачи разоблачения троцкистско-зиновьевского блока. ОГПУ опоздало в этом деле на четыре года. Сталин, Жданов. 25 сентября 1936 года».
Дочитал я телеграмму, расписался в книге, вышел на улицу. Вот, думаю, обстановка — ОГПУ опоздало. Что же это делается? В таком деле нельзя опаздывать — вон сколько развелось контрреволюционеров, троцкистов, националистов! А ОГПУ опоздало! Как же, думаю, товарищ Ягода проморгал? Разве допустимо это? У нас, в Грузии, с этими прохвостами быстро разобрались, кого надо — на Колыму, а руководителей, как положено, к высшей мере. Мировая контрреволюция должна знать — ни один агент капитализма, какой бы он пост ни занимал, как бы ни маскировался, не останется незамеченным и нераскрытым. Мы, чекисты, обезвредим всех до одного!
И вскоре мы почувствовали «ежовые рукавицы»! Мой друг по университету Гиви работал в НКВД. Как-то встретились, поговорили; узнал от него, что новый нарком НКВД требует взять под контроль весь госаппарат, проверить связи секретарей ЦК, Совнаркомов республик, обкомов, райкомов, облисполкомов, до конца изобличить укрывшихся врагов народа. В то время термин «враг народа» только появился. Начались аресты секретарей ЦК закавказских республик, наркомов, секретарей обкомов и райкомов, председателей областных и районных исполкомов, интеллигенции. Тюрьмы были забиты до отказа, часть арестованных отправляли на север и на Колыму. Расстреливали осужденных ночью в лесу, там же и закапывали. Я спросил у Гиви: «Все ли враги народа признаются в преступлениях?» «Да что ты! — ответил Гиви. — Нужно основательно поработать с подследственным…» Друг замолчал, долго и отрешенно смотрел в одну точку. «Помоги уйти из НКВД, — неожиданно попросил Гиви и взял меня за руку. — Помоги. Ты же рядом с товарищем Берия. Что ему стоит позвонить…» «А кем ты хочешь работать?» — «Учителем. Уеду в горы, в село и там буду учить детей. Не могу… Не могу видеть кровь, слезы, слышать крики людей. Не могу… Мне уже сказал мой начальник: «Если у тебя протоколы допросов будут заканчиваться словами «подследственный не признал себя виновным», то скоро ты окажешься в одной камере с врагами народа». Что мне делать? Помоги…»
Я пошел к секретарю крайкома товарищу Берия, рассказал о просьбе друга. Лаврентий Павлович снял пенсне, протер его, надел снова и так посмотрел на меня, что у меня колени едва не подогнулись — в его колючих глазах увидел такое, что не видел раньше — жестокость. «Твоему другу доверили ответственное дело — бороться с врагами народа. А он струсил! Трусов в бою расстреливают, понял? Сейчас идет настоящий бой — бой с врагами народа. Ты знаешь, что сказал товарищ Сталин об усилении классовой борьбы? Он сказал, что по мере нашего продвижения вперед классовый враг усиливает сопротивление. Так и передай своему другу. Вы же комсомольцы! Впредь с подобными просьбами ко мне не обращайся. У тебя достаточно власти, чтобы их решать самому. Но предупреждаю — не вздумай защищать кого-либо из тех, кто арестован. НКВД зря не арестовывает! Запомни это».
Я едва дошел до своего кабинета, схватил графин и, захлебываясь, начал пить…
Что я мог сказать Гиви? Конечно, что-то я ему говорил о долге, ответственности, но не мог смотреть другу в глаза…
Через месяц мне позвонил Гиви и попросил о встрече. Голос его был едва слышен. Мы встретились поздно вечером в темной аллее парка, под большим платаном. Гиви вынул из кармана четвертушку бумаги и протянул мне: «Читай». «Что это? — спросил я. — Ничего не вижу». Гиви взял сложенную вдвое четвертушку и сказал: «Ордер на арест ректора университета». «Неужели! — вырвалось у меня. — Неужели и он… Не может быть! Это честный и порядочный человек. Его работы по истории известны всему миру». «Что будем делать?» — глухо спросил Гиви.
Я молчал. Что мог я ему сказать? К кому пойти? Мне хотелось закричать от бессилия. Ректор помог мне закончить учебу, при встрече передавал приветы Лаврентию Павловичу, его любили студенты. Идти к Берия и попросить? Но он же предупредил, чтобы я никогда и ни за кого не просил. Что делать? Идти? Он же выгонит меня, как выгнал первого помощника, когда была арестована его жена…
И я… я струсил. Испугался колючего, едкого взгляда товарища Берия. Пообещав Гиви сходить к секретарю, я тем не менее к нему не пошел…
Через день мне позвонила мать Гиви — ночью Гиви застрелился…
Как я возненавидел себя в те минуты!.. Я смалодушничал, струсил, бросил в беде друга, не помог ему, оставил его одного в такие тяжкие часы… Я ожесточился… Теперь я бегло прочитывал списки коммунистов, на которых НКВД требовало санкций на арест, не искал, как раньше, в них знакомых — я стал слепым исполнителем всех инструкций, директив, указаний, во мне росло безразличие и равнодушие. Несколько дней я ходил на ставшую мне ненавистной работу оглушенным, спотыкаясь на ровном месте, заходя в чужие дворы. Постепенно стал осознавать себя частью огромной машины, перемалывающей людские судьбы…