Книга Сент-Экзюпери, каким я его знал... - Леон Верт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Безусловно, было бы лучше, если бы эти страницы не стали сразу пищей для нетерпеливых комментаторов, которые стремятся отыскать не самого Сент-Экзюпери, а лишь обнаружить некоего сообщника и поручителя их собственных пристрастий.
Публикация, безусловно, преждевременная. Через несколько лет пытливые университетские ученые направили бы на это творение, богатства коего представлены в беспорядке, неяркий, почтительный свет критики. Нынешняя публика на это не способна.
Однако все тот же критик, который считает эти страницы предательством, неправомерно берется судить их, как если бы они таковыми не были. «Сент-Экзюпери, – пишет он, – верит лишь в добродетель сердца, в интуицию, величие, чувство. Действительно, это силы трогательные и достойные. Но возводить на этом цитадель – значит строить ее в облаках. Да и само его царство тоже не от мира сего».
А прочитал ли этот критик книгу? Не слишком ли понадеялся на свой опыт, реконструируя смысл текста, подобно Кювье, на основе какого-то фрагмента? И как же он не понял, что в основе этой нисходящей иерархии, идущей через Правителя от Господа к людям, не только власть, но и Евангелие?
Кто это говорит? Легендарный вельможа, Правитель царства или Сент-Экзюпери? Никаких сомнений. Сент-Экзюпери передает свою мысль Правителю. Но разве вымышленный персонаж – каким бы незначительным ни было развитие интриги, – придуманный для удобства изложения, не ударил бумерангом по своему создателю? Марионетка начала двигаться по своему усмотрению и довела до предела то, что ей было доверено. В этом столкновении евангельского духа и духа власти, в этих спорах о смысле жизни разве не слышно голоса Правителя, не различается приказания? И неужели никто не слышит голос Сент-Экзюпери?
Он проявлял интерес к самым разным системам и любил сам их придумывать как для себя, так и для своих друзей. Занимался он этим в основном глубокой ночью. В час, когда все философские концепции кажутся доступными, я слышал, как его увлекала мысль, что любая дисциплина, искусство или наука – это всего лишь язык, манера речи, что слова – это все. Однако в неупорядоченных заметках «Цитадели» он, напротив, настаивает на беспомощности языка и сооружает мир невыразимого.
«Противостоят друг другу только слова». Несовершенство языка не позволяет докопаться до абсолютной истины. Но и безусловного заблуждения тоже не бывает. И как в самом порочном человеке он ищет тайный уголок, где сохраняется некое благородство, точно так же в заблуждении можно отыскать долю истины. Например, грубо схематизированная мысль Правителя может показаться всего лишь расплывчатым эклектизмом. Путем подтасовки легко прийти к примирению противоположностей. И у нас, конечно, хватает философов, обладающих хитроумной диалектикой, которые с помощью блистательных софизмов, используя одно и то же слово в разных значениях, пускают по кругу истины и заблуждения, смешанные, словно шары в ячейках; ловкие фокусники, они дают определение политическому режиму по своему усмотрению, преображая в философию или мораль свои резиновые умозаключения. Недавно мне довелось прочитать такого рода творение, и я сразу подумал о жонглере, который, по крайней мере, не пытается заставить нас поверить, будто он не подбирает свои аксессуары специально. Но, главное, мне в голову пришла мысль о человеке-змее, который извивается так искусно, что его руки принимают за ноги, а его ноги – за руки. Как это далеко от Сент-Экзюпери и Правителя! Они не смешивают с помощью ловких уловок примиримые противоречия с теми, которые можно воссоединить лишь обманным подлогом.
«Нет в мире человека, который не был бы мне другом, хотя бы одной своей малоприятной черточкой…» Эти слова можно расценивать всего лишь как основу и трамплин. Эту черточку он относит и к тем, кто непримирим в политике.
Он отказывается от всякого расплывчатого пацифизма. Ему известно, что пацифисты никогда не могли противопоставить войне ничего, кроме общих идей. А он предполагает взаимопроникновение войны и мира. Бывает момент, когда Правитель может возлюбить и самого недостойного, точно так же Правитель наделен миссией определять момент, когда война и мир перестают быть противоположностями. Правитель перестает быть абсолютно непримиримым врагом того, с кем он воюет. Правитель обязан своему недругу познанием самого себя. Случается, что недруг раскрывает Правителю «смысл его шагов». Правитель доводит до математического предела признательность, которую испытывает к своему врагу. «Создать – не значит за один день собрать несуществующее войско. Нужно создать в короле, моем соседе, того, кто захотел бы нашей любви…»
Не спешите кричать о доступном евангелизме. Соотнесите философскую сказку с ходом исторического развития. Существовал обмен между римлянами-победителями и греками, между варварами и завоеванными народами. Но только я не знаю, заслуживает ли история, достигшая таких высот просветления и обобщения, большего доверия, нежели иносказательня притча.
Похоже, тут и сам Сент-Экзюпери опасался, что отошел от земного и возможного. И потому к аллегорической фреске любви воина к своему врагу добавил некий юмористический штрих. О любви этой, сокрытой в недрах войны, Правитель хочет поведать одному из своих министров, приученному к пустым словам публичных речей. И приводит ему пример юной певицы, чья песня заставила плакать жестокого властителя и обезоружила его. На что министр отвечает: «Я не умею петь…»
В результате какой взаимосвязи или подмены понятий идею справедливости у Сент-Экзюпери поглотила идея порядка? Быть может, он хочет сказать, что мир, в котором мы живем, достиг такого распада, что бесполезно пытаться привить ему справедливость, что справедливости не под силу воссоединить распавшиеся частицы? Не хочет ли он установить субординацию, основанную на истории, обычае и церемониале? Что касается нацизма, то я не стану оскорблять память Сент-Экзюпери, доказывая, что у него с нацизмом не было ничего общего. В «Планете людей», отступив от привычного для него правила говорить о вещах, имеющих отношение к политике, лишь аллюзиями, не прибегая к конкретной терминологии, он прямо называет нацизм явной политической ошибкой и гнусностью.
«Я ненавижу марксизм…» – писал он в одном из своих писем. Но что он имел в виду: философию Маркса или нынешнее применение его учения?
Я нисколько не сомневаюсь в том, что философия Маркса его не привлекала. Но если бы до 1941 года он всей душой ненавидел марксизм, мне это было бы известно, в этом я ничуть не сомневаюсь.
На сей счет мы не обменивались значимыми научными мыслями. Я лишь помню, как однажды он взял с рабочего стола, сплошь покрытого рисунками, словно предвосхищавшими рисунки «Маленького принца», экземпляр сборника под названием «В свете марксизма». Пролистав его, он показал мне подчеркнутый пассаж на помеченной странице и сказал: «Ну нет… Это неверно…» Я прочитал и тоже нашел, что «это неверно».
Я забыл текст, относительно которого мы пришли к согласию. Но это касалось не Маркса, а его толкователя. И я не вижу в этом никакого определенного проявления ненависти. К тому же моего друга нелегко было спровоцировать на ненависть. Он даже не выразил ни осуждения, ни презрения. Просто он не был согласен с автором главы.