Книга Тайна переписки - Валентин Маслюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трескин усвоил распространенную мысль, что бизнес есть цивилизованный и есть не цивилизованный. И если подавляющая часть трескинских операций носила откровенно дикарский и даже просто людоедский характер, то это происходило не потому, что Трескин как-то особенно, с теплым личным чувством любил бизнес не цивилизованный в противопоставлении его всякому другому. Трескин любил деньги. И пока лихорадочная эра Больших денег оставляла возможности для бизнеса не цивилизованного, который приносил сто, сто пятьдесят и триста! процентов прибыли, Трескин нуждался в Нинке.
На случай бизнеса цивилизованного у Трескина имелся Семен Михайлович Шуртак. Старый мудрый еврей приставлен был к делу папой. Трескин знал этого человека с детства, привык к его обходительным манерам и долго пребывал в заблуждении, что он будет полезен фирме именно в качестве старого мудрого и осторожного еврея, знающего собеседника и необременительного советчика — не более того. И только наткнувшись раз-другой на негромкое, но вполне сознательное противодействие Семена Михайловича, Трескин осознал потребность избавиться от опеки. Он затеял тогда крупный разговор, который кончился не так, как начался: согласились на том, что Семен Михайлович будет признан компаньоном с участием в прибылях. Так что Нинку Трескин не мог уволить, потому что рано, а Семена Михайловича не мог, потому что не мог.
Благополучие в делах ознаменовалось переездом фирмы из подвала, где имелся только стол и телефон, в трехкомнатный номер гостиницы «Глобус». Обставились импортной конторской мебелью — металл и пластик; факс и компьютер, ослепительная секретарша — все атрибуты процветающего предприятия.
В седьмом часу вечера в дверь тихо постучали. Оглушенный разговорами и телефонными звонками, Трескин рявкнул — да! — как только разобрал значение неясных, словно скребущихся звуков.
Вошла девочка-архитектор и замешкалась, ожидая каких-то дополнительных слов; и поскольку Трескин, все еще во власти раздражительного настроения, буркнул что-то отрывистое, поглядела на длинный, метровый свиток у себя в руках. Концы его аккуратно, не без изящества были обернуты цветной бумагой. Наконец Трескин вспомнил и проект, и девочку — все, поднялся с очевидной, не ускользнувшей от Люды поспешностью.
Низкий устойчивый столик в углу комнаты и два кожаных диванчика при нем, по всей видимости, и назначались для подобного рода случаев. Трескин, приглашая Люду, убрал полную окурков пепельницу, смахнул со стеклянной столешницы пепел и крошки, однако она не торопилась. Без единого слова тронула липкое полукружье из-под пивной банки и подняла глаза. Трескин сказал «черт!», потом прихватил валявшееся на стуле полотенце и послушно затер стол. Тогда Люда стала освобождать концы свитка.
— Ну-ка скажи, скажи что-нибудь! — потребовал Трескин.
— Что? — нахмурилась она, готовая к отпору.
— Достаточно, — кивнул Трескин. — Значит, это мне не почудилось тогда в мастерской.
— Что?
— Нежный пленительный голос!
Она сердито дрогнула уголком рта, отрицая за Трескиным всякое право на лирику, и он тотчас сдался, вскинул беззащитно раскрытые ладони:
— Сейчас компаньона доставлю.
В небольшом «предбаннике», где пустовало место секретарши, присев объемистым задом на край стола, Нинка хмуро просматривала счета.
— Трескин! — вскинулась она. — Ты хрен к носу-то прикинь! Прикинь хрен к носу-то, говорю. Какие «бабки», ты что? Полтора лимона налом! Дай я тебе головушку-то потрогаю.
— Тихо! — прошипел Трескин, оглядываясь на дверь, и это пугливое движение выдало его с головой.
Рванувшись было скандалить, Нинка остановилась, недоумение ее сменилось догадкой, брови картинно поднялись, опустился тяжелый подбородок и скривился рот.
— А я тоже так буду ходить, — сказала Нинка. — Вот так. — Она ступила шаг и другой утрированной балетной походкой: ступни наружу, плечи расправлены. Поразительно, что в этой циничной карикатуре угадывался оригинал, Трескин и вправду припомнил нечто похожее — небыстрый, но легкий шаг Люды. Он ответил Нинке глумливой, все признающей улыбкой, и она тотчас же его простила.
— До завтра, Сынок! — снисходительно потрепала его по щеке.
Семен Михайлович необходим был Трескину как компаньон и просто как некто третий — по правде говоря, Трескин испытывал некоторое напряжение и не совсем ясно понимал, как теперь держаться с Людой и о чем говорить. Потому Семен Михайлович говорил и спрашивал, Люда рисовала на листике, а Трескин молча смотрел и слушал. Потом так же молча он достал початую бутылку ликера, три рюмки, подвинул проектный лист, чтобы пристроить все это на краешке стола. Люда настороженно покосилась, и только он взялся за третью рюмку, возразила довольно сухо:
— Я не буду. — Немного подумав, она добавила: — Спасибо.
— Чистый аромат, ничего больше, — галантно сказал Семен Михайлович, касаясь увядшими губами стекла, вдохнул и прикрыл глаза: — Вот так… на язык… За вас, Людочка! За прекрасную архитектуру!
Трескин безмолвно проглотил свою порцию, не находя даже самых банальных слов. То есть он помнил множество всяких занятных прибауток, которыми уместно было бы встретить и проводить первую рюмку, но знал откуда-то ясным, точным знанием, что остроумие его едва ли будет оценено и вообще принято. Вскоре Семен Михайлович начал прощаться и вышел. Люда тоже решилась было подняться, но задержалась — поспешный уход ее мог походить на бегство. Она не поднимала глаза. Принялась скатывать лист и остановилась, сообразив, что принесла проект не для того, чтобы уносить, — беспокойные пальцы, не находя себе дела, замерли.
Слышно было, как закрылась за Семеном Михайловичем наружная дверь, контора опустела.
Трескин повел языком во рту и со смешливым удивлением обнаружил, что не помнит даже и прибауток. В голове как вымело. Что бывало с ним не так уж часто. Можно сказать, никогда. Понимал он сейчас только одно: не нужно, чтобы она уходила, сейчас она уйдет. Трескин не чувствовал никакого внутреннего запрета, не видел никакой трудности в том, чтобы обнять Люду, задержать ее силой, перехватив поперек туловища. И если он вопреки сильнейшему соблазну не валил Люду, осыпая ее поцелуями, то лишь по трезвому соображению, что это было бы не умно. Следовало что-то говорить, заменять действие словами. Но слов не находилось.
Их не было потому, что никогда еще — во всей своей жизни, кажется, — Трескин не чувствовал с такой силой, как велико значение каждого слова.
И это становилось, наконец, уже невыносимо!
Вдруг зазвонил телефон.
Трескин вздрогнул, вздрогнула Люда.
Он ухватился за трубку как за спасение.
Разговор, две-три короткие фразы, кончился, едва начавшись, послышались гудки, но Трескин не опускал трубку. Он уже не мог расстаться с трубкой, потому что другого спасения у него не было.
Скосив глаза, он видел, что Люда — воспитанная девочка — ждет, когда он к ней повернется, чтобы тотчас же, без промедления встать и попрощаться. Полноватое губастое лицо Трескина выражало трудную сосредоточенность внимающего важному сообщению человека.