Книга Избранник ада - Николай Норд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А родители твои не возражали, насчет переезда в Новосибирск?
– Да нет их у меня, маму еще при Сталине по «делу врачей» арестовали, она на первом же допросе умерла – сердце не выдержало. А отца три года, как похоронила. Одна я теперь во всех отношениях – ни родителей, ни мужа. Но зато у меня есть нечто б́ольшее… – она вдруг прикусила губу и примолкла. Выдержав паузу, закончила совсем другим: – Да все ништяк, все уже прошло, уже не переживаю, хоть и грущу по радокам иногда.
– А что отец тебе про Англию рассказывал? У него там родня осталась?
– Осталась. Кстати, наш род и с русскими породнен был еще с Петровских времен, когда мой прадед, сэр Эдвард Хэг приезжал с посольством Английским в Питер. Из России он увез русскую жену – княжну какую-то. Отец мне и фамилию ее называл, да я наивной была, советской насквозь, мне это по фене было, вот и не запомнила. А жаль! А сейчас и спросить-то не у кого. Так что я, получается, даже больше русская, чем англичанка. Но, ладно, потом об этом. Все, давай спать, у меня репетиция в девять.
Я посмотрел на настенные ходики, висевшие на стене напротив окна. В отсветах неона, льющегося с улицы, сумел разобрать, что время приближалось к четырем утра. Софья повернулась на бок, к стенке, и закрылась одеялом, свернувшись калачиком. Я тронул ее за плечо:
– Я к чему клоню-то… Вот ты, говоришь, одна… Так, может, теперь со мной, то есть, может, нам теперь вместе, а? Вот… Короче, Софочка, ответь мне на мой вопрос конкретно: пойдешь за меня замуж?
– А какое сегодня число?
– Уже тридцатое, тридцатое сентября.
– Знаешь, котик, для тебя я сделаю все же послабление. Даю тебе срок до Нового Года. К этому времени заимей квартиру и машину. Для начала, хоть, «Запорожец». Как это добыть – дело твое, ты у меня умный, придумаешь, иначе, считай, что я ошиблась в тебе. А дальше – дальше я и себя и тебя вытяну. Я достойна петь где-нибудь в «Гранд Опера» или «Ла Скала», а не в этой дыре. Да ты и сам видишь: такие, как я на помойке не валяются.
На сей раз, чтобы не раздражать Софью, я сглотнул обиду, по поводу ее пренебрежения к моему родному и любимому городу, и она с трудом пролезла в меня, будто я заглотил ком толстой, оберточной бумаги.
– Председатель жюри в Тулузе, – между тем продолжала щебетать утихающим голосом Софья, – где я выступала на конкурсе, и он же директор Гранд Опера – месье де Бонфон, меня лично пригласил в свой театр. Представляешь?! Но реально это оказалось не просто – уехать из СССР. Эх, дура я была, надо мне было просто остаться в Париже, а не возвращаться назад. Сейчас бы блистала в Европе! Вот так, мой котик. А ты думал! Ты люби меня, люби меня крепко! Я талантливая и красивая, добьюсь, чего хочу, все равно в загранку через годик, а то и раньше, укатим. Уже и придумала – как. Знаешь, мы с тобой пока расписываться не будем – так поживем. А я сделаю фиктивный брак с каким-нибудь иностранцем. Я тут одного уже негритоса нашла, принца из Конго, а еще за мной швед один командировочный, инженер какой-то крупный, наследник у богатого папы то ли каких-то пивных заводов, то ли булочных, тоже ухлестывает. Вырвусь за кордон, потом и тебя за собой вытащу через годик. Заживем! И родню свою в Англии найдем. Как тебе мой план, котик?
– Но рыбка моя, а как же…
– А как хочешь! Все, котик – спать! И пока ЭТО не сделаешь, ко мне на пушечный выстрел не подходи, на тебе свет клином не сошелся. И помни – жду только до Нового Года! Я ставлю стрелку на «без пяти двенадцать». Потом ты для меня не существуешь, как и я для тебя. Заруби себе это на носу. И еще запомни: своих решений я никогда не меняю… Да не бойся ты, терпела без мужиков несколько месяцев – и еще потерплю. Я же – похотливая! – не удержалась Софья, чтобы не съязвить напоследок.
Она натянула одеяло на голову, давая понять, что разговор закончен, и через минуту я услышал ее ровное, сонное дыхание. И я понял: сейчас я услышал вовсе не ее – голосом Софьи говорила сама Судьба: таким голосом судья объявляет судебный приговор подсудимому – окончательный и не подлежащий обжалованию.
Ах, как мне хотелось в этот момент выпороть ремнем ее литую задницу, подпортить синячными полосами ее белоснежные, безупречной формы, телеса, чтобы выбить из Софьи эту капиталистическую дурь, этот тип мышления загнивающего капитализма!
Я тоже не был в восторге от нашего соцстроя, но это было, как бы, родное, свое, хотя и довольно дерьмовое… Откуда мне тогда было знать, что я был простой жертвой партийной пропагандистской машины, как и сотни миллионов жителей СССР? Ведь я с детства впитывал этот образ жизни, эту идеологию. Меня учили в школе и дома: слушай старших, слушай партию, она мудрая, знает, куда рулить. Пресса и радио, а потом и телевидение не имели себе альтернативы. Радио, с начала в моей жизни, было в виде черной раковины громкоговорителя на стене, потом появился радиоприемник «Рекорд», вещавший только на средних и длинных волнах и не ловящий заграницу. Потом появились и коротковолновые приемники, но всякие «Голоса Америки» и «Свободные Европы» глушили, настоящая правда была недоступна.
Я был школяром, когда Хрущев заявил: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!». На двадцатом съезде партии приняли Программу, там было сказано, что заветный коммунизм построят к 1980 году. Я тогда думал: к тому сроку я еще буду молодой. Мне будет только тридцать – поживу в свое удовольствие припеваючи. И, правда, сначала шло, вроде, все неплохо. Магазины потихоньку, но уверенно, наполнялись товарами, продуктами, и не только «первой необходимости». Сеяли в Заполярье кукурузу, досрочно – в мае – собирали невиданный урожай яблок, строили «хрущевки», куда переселяли народ из коммуналок.
У нас в доме, в начале шестидесятых, появился даже холодильник – «Днепр». Когда его привезли и установили, я прошелся по квартире, осмотрел ее, как будто впервые, оценивающе. У нас был радиоприемник «Чайка», телевизор «Енисей», добротный румынский дубовый шифоньер, две железные никелированные кровати с панцирными сетками, светлый отечественный сервант, полный всякой посуды, круглый, сделанный под заказ стол, под новомодной полиэтиленовой скатертью, трюмо, диван из кожзама, с валиками и деревянным верхом с полочками и зеркалом.
Глядя на все это богатство, я думал: ну, что еще надо человеку для жизни? Все у нас есть. И сказал маме:
– Вот бы дедушка Ленин увидел нашу квартиру! Мам, мы, наверное, живем, как цари, правда?!
Я искренне верил сам себе. Ведь еще каких-то пять лет назад мы ютились в коммуналке, где все убранство комнаты составляли две железные кровати, стол с тремя стульями, этажерка и шифоньер. А из бытовой техники имелся лишь черный, бумажный блин динамика, с одной только ручкой – регулировки громкости.
– Правда, сынок! – ласково погладила меня по голове мама.
А отец только усмехнулся. Скрытно, но я заметил. Уже много позже я узнал, что он был сыном лавочника из Белой Церкви, а матерью отца была поповская дочь. И жили они – ни чета нашей нынешней жизни. После революции родители отца были репрессированы, а сам отец, несмотря на полученное хорошее образование, коим, после революции и гражданской войны, считался техникум, далеко не пошел из-за невозможности вступить в партию, как сын «врагов народа». А позже, в 1937 году, будучи директором совхоза, был осужден на десять лет лагерей. За что? За свое происхождение? За то, что он написал учебник по коневодству, который потом запретили и изъяли из обращения?..