Книга Молоко с кровью - Люко Дашвар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже до калитки дошла и еще раз обернулась: неуверенно, как маленький теленок, Степка шел следом за Марусей. Девчушка повеселела. От калитки отступила и уселась в траву под молодой сиреневый куст. Вот вроде вообще не видит мальчишку. Вот вроде такое у нее дело – сидеть под кустом и для своей забавы маленькую хатку строить.
Степка подошел к сиреневому кусту, оглянулся и осторожно опустился на коленки напротив Маруси. Девчушка насупилась, стрельнула глазами, мол, а дальше что?
Молчит Степка. Молчит. С намыста кораллового очей не сводит.
– Степка! Ты зачем за мной пошел? – словно только что немца увидела.
– Слышишь… Маруська… – И глазенки под очочками – хлоп-хлоп…
– Чего? – с вызовом говорит.
– Дай… только дотронуться…
Вот это дело! Маруся манерно глазки закатила, сложила губки бантиком.
– Ой! Как же вы все мне надоели…
Строгая. На Степку глянула…
– Нет. Сначала… скажи…
– Что? – растерялся Степка.
Маруся даже раскраснелась от такой Степкиной придурковатости. Ну как же этого можно не понимать? Совсем дурак?
– Совсем дурак! – хлестнула его по коленке. – Говори: «Маруся! Ты самая красивая…»
Степка потер коленку, беспомощно посмотрел на Марусю. Та снова как хлестнет!
– А ну говори, или сейчас домой убегу!
– Маруська… – отважился. – Ты самая красивая…
Расцвела. Томно вздохнула, словно отпустила кого-то с привязи, ручонками намысто поправила, глазки закрыла и подставила щечку.
– Ладно… Дотронься… Но только один раз!
Степка покраснел, как свекла, глаза вытаращил и осторожно протянул руку к красному намысту. Коснулся гладкой бусинки, дышать забыл – ох и красота!
Маруся глаза открыла. От обиды чуть слезами не захлебнулась. Степку по руке ударила, подскочила – и к калитке.
– Ты… Мое не трогай!
К дому бежит, а намысто по животу – хлесь, хлесь! Остановилась, камешек с земли подобрала, в сиреневый куст ка-ак кинет.
– Немец Степка! Куриная жопка! Крот слепой! Съел зеленую жабу, а думает – пирог!
И нет ее. Степка из-под куста вылез, вздохнул, опустил голову и беспомощно заерзал драным ботинком по земле. Ковырял, ковырял, пока ямка под сиренью не появилась.
Вот и ночь. Сверчки перекликаются, луна сияет так ясно, что вишня на Марусином дворе сдалась – откинула тяжелую тень и листвой зашелестела, словно проверяет, будет ли та тень двигаться.
Под сиреневым кустом тоже что-то – шерх, шерх. Молодой пес на Марусином дворе шевельнулся в будке, да не насторожился.
Из-под сирени выбрался Степка, поправил очочки и на цыпочках подкрался к дырке в заборе. Так-сяк пролез, сжался посреди двора – страшно! То на окно открытое глянет, то на будку. Злой пес у Маруси. А ну как хватанет? Ох и страшно! Назад было повернул, да опять замер. Кулачок сжал – и скорей к окну. По колючкам босыми пятками. Добежал! В карман полез, заеложенную конфетку достал, на подоконник положил – и ходу! Едва успел до дырки в заборе добежать, как пес проснулся – из будки выскочить не поленился, цепь рвет, рычит, к Степке рвется, а тому все равно – в дырку да на улицу. До своей хаты добежал, на лавку упал и замер. Глаза – в землю. Улыбается. Вдруг:
– Степан… А чего это ты, трясця твоей матери, ночью шляешься?
Очочки поправил – ага! Снова папка пьяный домой ползет. Молча под мышку Григорию подлез, худенькой ручонкой за спину обнял.
– Дай помогу…
– Вот так номер! – выдохнул Григорий. – Да ты у меня силач. Правильно немец мне наказывал – чтоб, говорил, твой сын вырос, я себе смерть приму… И конфетку… дал.
Калека вздохнул. Степка с ним вместе.
– Та конфетка… – продолжает, – ценность наиценнейшая! Оберег, выходит, на всю твою жизнь… На память… Про немца… И мать твою сердешную… Понял? Никому ее… никому! Не отдавай! Не отдашь?
Степка вздохнул горько. Губы задрожали. В сторону Марусиной хаты глаза скосил – словно издалека можно было все рассмотреть: и Марусю в тяжелом красном намысте до пупа, и заеложенную заветную конфетку на подоконнике.
Румынка и немец. Необъяснимый день
В семидесятом Орысе исполнилось сорок шесть. Седая стала. Тяжелая. Где уж там на счастье надеяться? Одна… Утром на порог выйдет – тихо… Снова – тихо! Как в могиле. Словно заснула жизнь. Словно забыла, что не погасло Орысино сердце, бьется… Тихо. Снова тихо! С утра до ночи знай спину гнет. Пальцы на руках покрученные. Доктор в городе пожал плечами, поставил диагноз «натруженные руки» и велел беречься. А для кого? Тихо в Орысиных ночах. Тихо. Одна на постели. Свернется калачиком, воспоминаниями укроется. Если бы не Маруся, то и не понять, зачем те дни листать.
Маруся выросла. Как проведывает Орыся партизана Айдара на кладбище, так все ему про дочку, про дочку.
– А красавица какая, – улыбается. – На хлопца глянет – тот, бедняга, аж мотню пинжаком прикрывает. Или за папироску хватается, мол, я такой сурьезный да гордый, что мне Марусины чары не страшны. Зажмет ту папироску зубами, а глаза будто кричат, так к Марусе поближе хочется. Только она у нас не такая. Ох и рассудительная. Слышишь? Перебирает, перебирает… И этот ей не пара, и тот не годится. Может, каприз какой сердечный от всех прячет? Не знаю. Не признается… Не жалуется…
Маруся и правда на материнском плече слезами не умывалась. Неговорливая, да уж если что скажет – так по ее и будет. После школы секретарские курсы окончила и, как ни уговаривали ее председатель колхоза вместе с Орысей ехать в город на учебу, осталась в Ракитном.
– Дни всюду одинаковы, – ответила непонятно и пошла к председателю колхоза в секретарши.
– Тьфу, дура! – плевались ракитнянские бабы. – С такой красотой за космонавта могла бы замуж выскочить…
Не врали. На фоне линялого от жгучего степного солнца Ракитного, где даже люди выцветали до невыразительного песочно-глиняного цвета и так же, как глина трещинами, покрывались раньше срока морщинами, Маруся казалась чужеродным ярким пятном без полутонов и компромиссов. Черные очи не светлели днем, не темнели от гнева, жгли черным огнем из-под черных ресниц, черные косы щекотали под коленками, а красные уста без помад цвели на белом личике. Но больше всего раздражал ракитнянцев необъяснимый Марусин нрав.
– Упряма как осел, – говорили.
– Люди видели, как она в церковь в городе бегала, – сплетничали.
– Так вот почему она замуж не идет! Может, в монахини захотела! – гадали.
И к Марусе, потому что любопытно, что у девки на уме.
– Маруська! Ты чего замуж не идешь? Другие девки аж плачут, так замуж рвутся, а тебе оно вроде бы и неинтересно?