Книга Ядовитый полигон - Сергей Самаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако под утро стало ясно, что все это только начало. Начало следствия, долгого и нудного, затянувшегося на полгода. Я понял это только тогда, когда зашел мент и доложил старшему следователю по особо важным делам Барбосову, что спецмашина прибыла.
– Везите, – со вздохом сказал Барбосов, и мент вытащил из-за своей спины наручники.
До этого момента я думал, что останусь со своим взводом и все ограничится частыми допросами. Но не тут-то было…
* * *
Вообще-то чувство вины мне свойственно, и вину свою я признавать умею. Но есть в моем характере и иное качество – что, конечно, не слишком хорошо: мне обычно бывает трудно каяться по-настоящему. И вину я обычно признаю лишь в глубине души. Человек я крещеный, и крест нательный ношу всегда, хотя назвать себя воцерковленным не рискну. И при этом знаю, что как христианин я должен уметь каяться. Но это у меня никак не получается. Да, я бываю виноват; да, признаю это. Но прийти к покаянию мне бывает трудно. И бороться с этой чертой характера тоже трудно, если вообще возможно, потому что это врожденная черта характера. Да еще и усиленная службой в спецназе ГРУ, в войсках, постоянно находящихся в экстремальной ситуации. Здесь не до сентиментализма. Здесь служба жесткая, а порой и жестокая. И от бойцов требует жесткости даже в отношении к своим сослуживцам, как к солдатам, так и к офицерам. Я человек жесткий и потому к покаянию не склонный, иначе мне вообще невозможно было бы выжить на такой непростой службе.
А вот чувствовал ли я себя преступником после всей этой истории, когда меня вместе с находящимся под моим командованием взводом вовлекли в ограбление дома владельца ювелирного магазина? Об этом у меня старший следователь по особо важным делам Виталий Станиславович Барбосов спрашивал во время каждого допроса. Иногда в самом начале, словно бы давая настрой на весь допрос целиком; иногда в середине, чтобы направить разговор в нужное ему русло. Но чаще – в конце, чтобы заставить меня задуматься и подготовиться к следующему допросу. Виталий Станиславович был тонким психологом и видел меня таким, каким я обычно преподносил себя внешне, – легким человеком, с которым можно найти общий язык. Он воспринимал меня именно так, не понимая, что манера поведения и внутреннее состояние – это принципиально разные вещи у того, кто умеет владеть собой. Манера поведения меняется в зависимости от ситуации, а внутреннее состояние не меняется никогда, если только не научишься каяться по-настоящему. Я этого не умел.
Дело мое в основном вел именно Виталий Станиславович. Сначала два ведомства, которые представляли военный старший следователь по особо важным делам полковник Ласкин и гражданский старший следователь по особо важным делам полковник Барбосов, никак не могли поделить полномочия: кому же из них вести дело? По многим показателям дело проходило как уголовное преступление, настаивал Барбосов. И то, что совершил его военный человек, ничего не решает. Тем более что пострадавшие – люди сугубо гражданские. На этом, видимо, настаивало руководство Барбосова, памятуя, что военные суды, как правило, более лояльны по отношению к людям военным. Всем было памятно дело полковника Буданова, где тоже шла такая же неразбериха с разделением полномочий. Я в тонкости не вникал, но что-то там в законах, как я понял, недоработано и дает возможность для двойного трактования определенных параграфов. Ласкин, между прочим, был настроен ко мне отнюдь не доброжелательно. Правда, на психику не давил и предпочитал пространным беседам, к которым имел склонность Барбосов, сухие юридические формулировки.
И только спустя две недели после начала следствия я начал понимать, куда Барбосов меня подводил. Если раньше у него только изредка проскальзывали вопросы о моем знакомстве с Пехлеваном, то позже он говорил об этом знакомстве как о признанном мною факте, не подлежащем сомнению. Спокойно и мягко, ни к чему не принуждая, он внушал мне, что мы с Пехлеваном давно знакомы.
Ласкин тоже свои допросы не прерывал, но проводил их значительно реже. И вообще никак не давил на меня, только на последних допросах порой смотрел совсем мне непонятным взглядом, словно бы с любопытством.
Барбосов после каждого моего общения с Ласкиным обязательно спрашивал, что я тому рассказал. Я в ответ лишь пожимал плечами и говорил, что только отвечал на вопросы. А потом Виталий Станиславович сделал сообщение:
– У нас ты имеешь право потребовать рассмотрения дела судом присяжных. А присяжных всегда можно убедить, что тебя просто обманули и злого умысла ты в голове не держал. Нам никак не удается доказать твою корысть в этом деле, и потому откровенного мотива в твоих действиях следствие определить не в состоянии. Можно только предположить: ты договорился с Пехлеваном, что твоя доля будет отложена и ты получишь ее после освобождения, если тебя, конечно, посадят. Но присяжные имеют возможность оправдать тебя, и тогда нам придется переквалифицировать обвинение. Что-то ты все равно получишь, но это будет не так много.
– А у меня есть возможность выбирать между следственными комитетами? – спросил я с любопытством.
– Боюсь, что тебе такую возможность предоставят. Из Москвы сильное давление. Они не хотят передавать тебя гражданскому суду. Все-таки суд присяжных – это слишком скользкое дело.
Я только плечами пожал, ничего не пообещав старшему следователю Барбосову. Слишком уж ласково он говорил – совсем не соответствуя своей фамилии. Как, впрочем, и полковник Ласкин не соответствовал своей. Последний в завершение последнего допроса, уже выключив диктофон, сказал мне очень серьезно и с каким-то явным намеком, мне не понятным:
– Тут к тебе один товарищ на свидание просится. Серьезный товарищ. Я не могу ему отказать. И тебе не советую.
– Кто такой? – спросил я.
– Говорю же, серьезный человек…
Следователь не смотрел мне глаза, но с большим интересом разглядывал большой золотой перстень на своем пальце. По углам шлифованной платформы с монограммой поблескивали в свете настольной лампы четыре небольших бриллианта. Мужчины не носят перстни с большими бриллиантами…
* * *
– Самоваров! На выход! – прозвучало с сильным акцентом, который скрадывал привычную грубость принятой здесь командной речи.
Мой сосед по камере, за неделю до моего появления занявший нижнюю шконку, подтолкнул меня локтем. Я сидел от него справа и дремал в ожидании обеда. Слышал, как в замке поворачивается ключ, слышал, как открывается дверь, но умышленно не реагировал. Сокамерник мой, старик семидесяти двух лет, топором зарубил своего молодого соседа, сказавшего ему что-то обидное. И с гордостью рассказывал, что убитый был ростом под два метра, здоровенный, как гусеничный трактор, и потому наглый. Я его рассказы выслушивал всегда внимательно, даже иногда задавал вопросы, чем заслужил соседское ответное уважение. По крайней мере, на общих прогулках, не зная местного языка, я слышал и чувствовал, когда сосед говорит обо мне. И говорит хорошо. И то слава богу. Обострять отношения я ни с кем не хотел. Мне одной беды хватило, и не было желания наживать себе новые проблемы. Тем более что население в СИЗО было в основном местное, ко мне и к моим погонам относиться с пиететом у сидельцев оснований не было. На прогулке среди других заключенных мелькал только один немолодой русский, весь в татуировках, мрачный и, как мне показалось, вообще языка не имеющий. За все время я от него не слышал ни единого слова. Был еще неизвестно как попавший на Кавказ китаец по фамилии Сунь, которого все в СИЗО звали Сунь-Вынь. Китаец и по-русски-то разговаривал с трудом, а уж местных языков тем более не знал. Все остальные, включая вертухаев, были из местных.