Книга Пока не выпал дождь - Джонатан Коу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Когда нам выходить? — спросила она Кэтрин.
— Концерт начинается в восемь. Значит, в семь, чтобы не опоздать.
— Хорошо. Тогда за дело.
— Четыре кассеты С-90, - прикинула вслух Элизабет. — Если каждая записана до конца, это полных шесть часов.
— Точно, — отозвалась Кэтрин. — Давайте слушать. — Он поднялась из-за стола: — Я сварю еще кофе.
Взяв пленку с цифрой «один», Джилл присела на корточки перед стереосистемой Кэтрин. Минималистский шик панели сбил ее с толку. На помощь пришла Элизабет, она вынула кассету из ладони растерявшейся матери и проворно вставила ее в магнитофон.
Джилл и Кэтрин уселись на продавленный старый диван. Элизабет устроилась напротив, в красном вращающемся кресле с высокой спинкой, которое Кэтрин купила задешево на офисной распродаже. Каждая держала в руке кружку с кофе, горячая жидкость словно растекалась по замерзшим негнущимся пальцам. Кэтрин нажала кнопку на пульте управления, добавляя звука, и спустя две-три секунды они услыхали сперва протяжное шипение, затем утробное подвывание и треск включаемого микрофона, сопровождаемые гулким скрипом, — это микрофон прилаживали к пластиковой подставке. Затем кашель, прочищающий горло, и, наконец, голос, — голос, который они все ожидали услышать, и тем не менее он показался им призрачным. Голос Розамонд, сидевшей в одиночестве в гостиной своего шропширского бунгало и наговаривавшей на пленку всего за несколько дней до смерти.
Начала она так:
Надеюсь, Имоджин, что именно ты слушаешь меня сейчас. Боюсь, я не могу быть полностью уверена, ты ведь словно сквозь землю провалилась. Но я полагаюсь на судьбу и — что существеннее — на изобретательность моей племянницы Джилл. Всё вместе хорошая порука в том, что эти записи попадут к тебе, рано или поздно.
Может быть, не стоит об этом говорить… но в последнее время меня тревожит тот факт, что ты так и не вернулась в мою жизнь. В голову лезут всякие ужасы. Но скорее всего, я терзаюсь зря. Просто сейчас я более, чем обычно, склонна к подобным мыслям, когда моя собственная кончина… м-м… скажем так, ощутимо близка. Не сомневаюсь, что твоему исчезновению найдется разумное объяснение. И не одно, если подумать. Самое вероятное: когда твои родители… то есть новые родители (не могу я называть их твоей настоящей семьей, даже спустя столько времени, что, возможно, глупо с моей стороны)… так вот, когда они решили, двадцать с лишним лет назад, что тебе больше не следует с нами общаться — точнее, со мной, ибо в ту пору только я с тобой общалась, — им ничто не мешало довести свое решение до логического конца. Ты была маленькой девочкой. Плюс твое увечье. (Нам еще позволено употреблять это слово?) Оборвать все связи и сжечь мосты в их положении было проще простого. Полагаю, так они и поступили. Уничтожили все письма и прочие бумаги, выбросили фотографии. Такие вещи представляли для них угрозу. Вряд ли ты смогла бы увидеть эти снимки, но всегда существовала возможность, что кто-нибудь возьмется тебе их описать, верно ведь?
И это соображение приближает нас к сути дела. К тому, зачем, Имоджин, я сейчас говорю с тобой. Моя жизнь завершается, и я чувствую (надеюсь, ты поймешь почему, когда прослушаешь эту запись), что у меня остались некие обязательства по отношению к тебе, долг, до конца не исполненный. С этим чувством можно разделаться по-разному. Конечно, я оставлю тебе денег. Это само собой разумеется. Но деньгами, боюсь, мой долг не исчерпывается. Я задолжала тебе куда больше и нечто куда более важное, чем счет в банке; нечто бесценное — в самом буквальном смысле слова. Мне хотелось бы, Имоджин, чтобы ты узнала о своих корнях, чтобы поняла, откуда ты родом и какие силы произвели тебя на свет.
По-моему, не зная этого, ты многое теряешь. И потери только усугубляются твоим физическим недостатком. Каким образом большинство людей — большинство молодых людей — обретает знание о себе и своей семье? Они рассматривают фотографии — свои детские снимки, снимки родителей, бабушек, дедушек и старших родственников. Но тебе это не дано, ты никогда не видела старых фотографий.
Я сказала «никогда»? Возможно, было время — до того, как ты потеряла зрение, — когда твоя мать показывала тебе парочку-другую таких фотографий. Но тогда ты была совсем малышкой — трехлетней девчушкой, — и вряд ли они смогли произвести на тебя впечатление в столь юном возрасте. А дальше уже ничего не было. Вот почему я хочу по мере сил исправить ситуацию, если еще не поздно.
Я могла бы подобрать для тебя, Имоджин, сотни снимков. Сотни и тысячи снимков времен войны и последующих лет. Сразу после смерти моей Рут я разобрала старые фотографии и выкинула те, которые не считала нужным хранить. А недавно я пересмотрела оставшиеся, размышляя, какие из них отложить в сторонку, чтобы описать их тебе. В итоге остановилась на двадцати изображениях. Двадцать — число, с которым можно как-то совладать. Двадцать сцен из жизни, преимущественно моей. Ибо вот что еще я собираюсь тебе рассказать: историю моей собственной жизни — до того момента, когда ты из нее ушла, едва успев появиться. Конечно, иногда я буду делать отступления, но все, о чем я тебе расскажу, взаимосвязано — так я думаю, по крайней мере, — и, если мне не удастся донести до тебя эту мысль, значит, я проиграла.
Я постараюсь описать все, что вижу на фотографиях, как можно подробнее. Хочу, чтобы ты знала, как выглядели те люди, что родились прежде тебя, в каких домах они жили, в какие места ездили. С моих слов ты сможешь мысленно представить себе этих людей и то, что их окружало, и тогда у тебя возникнет… в общем, что-то возникнет, будем надеяться. Во всяком случае, ты получишь представление о прошлом, своем и твоей родни, и это поможет тебе понять те печальные события, страшные события, о которых я расскажу в самом конце.
Ведь ты почти ничего не знаешь, Имоджин. Ни о своей семье, ни обо мне, ни — самое главное — о себе самой. Возможно, твои… возможно, люди, которые тебя вырастили, кое-что тебе рассказывали. Не без искажений, конечно. Но ведь они и не знают всей правды, потому что правду знаю только я.
Очень скоро и ты ее узнаешь.
Хорошо. Я начинаю. Номер первый: фотография дома в пригороде Холл-Грин. От центра Бирмингема Холл-Грин отделяют несколько миль.
Мне было шесть, когда началась война, а моей сестре Сильвии пятнадцать. Для меня так и осталось загадкой, почему родители выжидали девять лет, чтобы родить второго ребенка. Никто мне этого так и не объяснил. Впрочем, семейная жизнь полна загадок.
Снимок, надо сказать, крохотный. Описать его во всех подробностях, пожалуй, не удастся. Снято зимой, году в 1938-м или 39-м. Фасад дома виден целиком. Слева подъездная дорожка; ответвляясь от шоссе, она резко идет вверх и заканчивается у боковой калитки. Дорожка короткая, не длиннее корпуса автомобиля. Не то чтобы у нас в те годы была машина. Отец ездил на работу на велосипеде, мама ходила пешком или садилась в трамвай.
Погоди, мне надо сосредоточиться… Тонкий слой снега покрывает почти все вокруг. У боковой стены дома железная калитка; она вела, я помню, на задний двор, но на фотографии его не видно. Отец обычно ставил велосипед за этой калиткой. Не пойму, то ли позади нее торчит велосипедный руль, то ли мне это лишь мерещится. Эта часть снимка сильно выцвела.