Книга Про падение пропадом - Дмитрий Бакин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1606–1609 годы
Священник часто водил Фрэнсиса Крейга с собой. Они заходили в Олд-Чэрч, мальчик гладил руками шершавую стену храма, сложенную из огромных, неотёсанных камней. В храме он был, как всегда, молчалив.
В монастырь траппистов их не пустили. Туда никого не пускали после того, как настоятель монастыря, тайно исповедовавший теософию, попал под статут шести параграфов и был казнен.
В день Святого Мартина мальчик в саду упал с забора, сломал правую руку и разбил подбородок. Он не плакал, а молчал. К нему позвали врача. Для врачей не существовало Дня Святого Мартина.
Священник на время забросил приход и не отходил от ребенка. Когда Фрэнсис Крейг выздоровел, они первым делом пошли в церковь и возблагодарили господа Бога за то, что мальчик сломал руку и разбил подбородок, а потом вдруг выздоровел.
Священник, который склонялся на сторону фундаменталистов, очень хотел, чтобы возблагодарение господа Бога стало для ребёнка таким же естественным делом, как мытье рук перед едой.
В восемь лет Фрэнсис Крейг выучил наизусть «Pater noster», «Те Deum», «Ave Maria, Regina Coeli».
Человек никогда не знает, какому камню, какому непроизвольному движению руки он обязан своим спасением. Ну, ничего. Есть Бог. Бог жил в душе ребенка вместе с Торпейским утесом, вместе с буквами и цифрами Апокалипсиса, вместе с горбатым и старым, кого назвали Агасфером.
1610–1612 годы
Мальчика стригли раз в год. Священник взял с пола прядь его мягких волос, завернул в пергамент и спрятал.
Священник учил Фрэнсиса Крейга читать по латыни, а после этого по-английски.
Мальчик уже понимал, что у него нет ни отца, ни матери. Ночью засыпал не сразу. Он слышал, как священник в своем углу бубнит молитву Давида: «Преклони, Господи, ухо Твоё, и услышь меня, ибо я беден и нищ. Сохрани душу мою, ибо я благоговею пред Тобой; спаси, боже мой, раба Твоего, уповающего на Тебя».
Мальчик произносил несколько французских слов ещё тогда, когда не знал, что на Земле есть Франция. Священник ознакомил Фрэнсиса Крейга с азами математики, астрономии, баллистики, истории. От греха подальше умолчал о существовании алхимии.
Фрэнсис Крейг много гулял в саду, а в церковь ходил один, рассматривая иконы и скульптуры.
Читал Гиббона, который вместо того, чтобы спасать от упадка и разрушения Англию, написал многотомный труд «История упадка и разрушения Римской Империи».
Черные волосы, бледные тонкие губы и прямой нос ему дала мать. Своего отца он никогда не знал, но если у матери были карие глаза, значит, голубые глаза ему дал отец.
Он был результатом душной летней ночи, продуктом короткого шторма любви двух людей, которые не думали о возможном зарождении ребёнка, а думали о том, как хорошо им в постели, и о том, что слова любви звучат совсем не смешно — может, чуть-чуть смешно, но его мать успела внушить отцу — единственное, что запрещено делать в постели — это смеяться. «Господи, думал его отец, — как она меня любит!» «Господи, — думала его мать, — пожалуй, это самый лучший мужчина из тех, которых я знала!»
1638 год
Священник, отсидевший в тюрьме, разбитый бессонными ночами, лежал на кровати в лондонской гостинице «Корона» — угловая комната № 14 — и смотрел в потолок.
За окном темнело время, и священник, отсидевший в тюрьме, закрыл глаза в поисках пути и увидел то, что видел всегда, и мысленно пошёл по пути, которым ходил всегда по Лондону — в Вестминстерское аббатство, где на клавесине играл Генри Перселл — человек, для которого все бесчинства людей были грустной музыкой, и где, сидя на скамье, можно продолжать идти, где человек — вне человечества, как капля морской воды на крыле взлетающей чайки вне моря.
Священник, отсидевший в тюрьме, вышел — через площадь — по серым людным улицам Чипсайда — над крышами домов — где крыши домов были едва ли не единственным прибежищем для ворон — через Темзу — по узкой улице, вдоль продуктовых лавок, разорившихся маклеров и брокеров, столярных и сапожных мастерских, еврейских ломбардов и кабаков — подвалов для лондонских кокни — пока улица не кончилась белой, обшарпанной стеной.
Недавно какой-то пьяный бродяга хотел уйти из Лондона — выброшенный из кабака за драку, пошёл не в ту сторону и наткнулся на белую, обшарпанную стену, хотел её перелезть — падал, падал — его мутило — плохо, «мне плохо», блевал у стены — полез опять — падал, падал — и отполз, взял осколок красного кирпича и осколком написал на белой, обшарпанной стене: «я — конец пути». А на стене сидела дымчатая кошка и смотрела вниз тусклыми медяками глаз — сучье отродье; тогда он плюнул, пошел в другой кабак, откуда был выброшен на улицу за драку и за то, что «хочу выйти из Лондона на свободу».
Священник, отсидевший в тюрьме, увидел надпись, развернулся и пошёл обратно — мимо светло-коричневого дома, в дверях которого стояла пышная женщина — смотрела на прохожих — такая же стерва, как Моль Карманщица, но у обеих большой опыт по части мужчин и болезней — которая говорила: «Запомните одну простую вещь — если у вас дела плохи, они не могут быть хороши у меня», и «когда будешь уходить, не забудь оставить на столе десять монет» — мимо мужчины, который строгал доски для гроба, собирая стружки в подстилку своей одноглазой собаке — мимо понурого, небритого артиста, выгнанного из труппы за то, что вышел играть роль женщины, забыв побриться — мимо пьяного наёмника из пандуров, схватившего священника за рукав: «Знаете ли вы, кому предназначены пули, летящие мимо цели», но этого никто не знал, кроме наёмника из пандуров, но он не говорил, потому что все деньги, которые были заплачены ему в жизни, были заплачены за то, чтобы он молчал — по узким, серым коридорам лондонских улиц — через Темзу — обратно в гостиницу — сквозь холодную вечернюю темноту — все возвращаются в темноте — на дубовых, обожженных досках двери дрожит неровный овал света от фонаря, освещающего гостиничную вывеску в форме подковы, на которой написано «Корона» и намалёвана жёлтая корона и жёлтое с красным сияние над ней — вверх по скрипящей старой лестнице — четырнадцать ступеней для уставших ног по коридору — комната № 1, где живёт хромой кондотьер — испанец или итальянец, а может, русский цыган, имеющий обыкновение смотреть на людей взглядом «ты пропал» — комната № 2, где живёт последователь Нострадамуса, паршивый еврей, необыкновенно умный человек, уверяющий, что звёзды — самое главное, и понимающий, что его уверения — сплошная чепуха — составляет гороскопы, лживость которых показывает запрошенная луна — кое-кто покупал, но для них он умирал на следующий день точно по составленному им для себя гороскопу — на улицу выходил крайне редко.
Комнату № 3 снимал пожилой, невзрачный мужчина, бывший оксфордский студент Гарди Джеклин, избежавший престижного общества оксфордских гуманистов и общества за стенами романских церквей и в силу своего неправильного отношения ко времени относил себя к 30-80-ым годам до нашей эры — всегда был с Марком Антонием, и незримо стоял в палатке, когда Антоний, пьяный в стельку, лежал на походной кровати и целовал белую грудь черноволосой женщины, стараясь забыть последнюю морскую битву двухдневной давности при мысе Акции, где он был разбит, стараясь забыть, что у него осталось менее ста солдат, которым удалось спастись вплавь и которым завтра предстоит вступить в бой с десятитысячной армией Августа Октавиана; и Гарди Джеклин был с ним, когда Марк Антоний проснулся после попойки и увидел рядом спящую черноволосую женщину, вышел из палатки и ступил босой травой на выжженную траву и увидел ещё неостывшую золу погасших костров, молочный рассвет и пустой, гудящий низким ветром лагерь, и понял, что остатки его солдат бежали ночью к Октавиану, оставив ему черноволосую женщину и белого коня. Он поднял с земли длинный меч в ножнах и сел на коня и, выехав на равнину, отчётливо увидел неподвижные фаланги, окутанные воем ветра и молчанием солдат, и десятитысячную армию Августа Октавиана он воспринял, как единое целое, которое в десять тысяч раз больше его самого — одно увеличенное в десять тысяч раз сердце, мозг и желудок, и единая сеть мышц — это враг, пришедший его уничтожить, лишив солдат — он понял, что унаследовал от Цезаря не только продажное войско и продажную жену, но и конец — он послал коня галопом на неподвижные фаланги, а римские воины молча смотрели на него, прикидывая на глаз, кому из них назначена встреча.