Книга Оглашенные. Четвертое измерение - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сопли душили меня. Пробуждаясь, в ужасе зажигал я настоящий свет, в той же, однако, комнате, тянулся за корявым комком носового платка. Из платка порскали тараканы.
Вот что такое быть диссидентом! – усмехался я. – Жрать нечего, и – никакого приема у Рейгана… Главное – не перепутать начальные стадии с окончательными. В моду входил СПИД. Сопротивляемости никакой. Сопли переходили в кашель, а кашель – в понос. Методы слежки и синдром мании преследования совпадали. Начальные симптомы приводили к случайным связям, а случайные связи к алкоголизму. Не опохмелившись, душа жаждала расколоться. Колоться было перед кем, но не в чем. В одном случае ты становился сумасшедшим, в другом – эмигрантом. Не хотелось ни того, ни другого. Но КГБ все-таки лучше эйдса, и не надо их путать. Слава моя росла.
Его навещали. То девицы, то проходимцы. Проходимцы были в буквальном смысле – прямо с вокзала. Живу я там как в анекдоте, живу!.. Меня будили спозаранку: прямо с поезда. Встреча наша напоминала встречу двух котов в подъезде. Не без достоинства. Один с трудом отражается в зеркале, у другого глаз на щеке. Не без правил. Например, снять в прихожей обувь и последовать по моему замызганному полу прямо на кухню. Пока я делаю вид, что моюсь, – на самом деле обдумываю, как тут быть, с неудовольствием проводя немытой рукой по заиндевевшей щетине. Портфель, который он внес, был больше его самого. Не иначе как все имущество. Можно точно датировать его появление. Как раз был сбит корейский лайнер, а за день до того открылась Международная книжная ярмарка и я встречался со шведским издателем. Швед был из Amnesty, и взгляд его выражал недоумение, будто я как-то не так себя вел. Мол, все еще не сижу. Он и в прошлый раз настаивал, как бы так мне помочь. Я разочаровал его тем, что мне нужны только очки «как у битлов». Вот и сижу напротив незваного гостя в шведских своих очках…
– Половина миллиона ваши, – говорит он, раскрывая портфель.
«Как просто!» – восхищаюсь я.
Наконец-то меня покупали. Гордыня моя была поставлена на место: не могли прислать кого-нибудь поубедительней?
Он вынул из портфеля зубную щетку, а затем и всю рукопись. Она помещалась в четырех папках, каждая из которых была в отдельном целлофановом пакете плюс завернута в некий пергамент.
– Так, – сказал я, овладевая ситуацией. – Сколько вы отсидели?
– Восемь лет. Почти восемь…
– А сколько вы это писали?
– Год. Почти год…
– А сколько здесь страниц?
– Восемьсот. Почти. Немножко не хватило.
– И вы хотите, чтобы я это прочитал за день?
– Так вы же не оторветесь!
Выходит, ситуацией и владеть не надо, если она исходно твоя.
«А кто читал-то?» – «Так вы первый и будете». – «А откуда вы меня надыбали?» – «А в адресном бюро». – «Вы что же, меня читали?» – «Не-а, я по “голосам” про вас слышал». – «А с чего вы взяли, что вам миллион отвалят?» – «Так не меньше же миллиона…»
Его наивность была равна лишь его же опыту. Он сел, когда ему не было и четырнадцати. Ума мне стоило понять, что он ТАКОЙ. Что никем, кроме себя, не подослан.
– А зачем пергамент?
– А если в воду бросать! Я все продумал. Я еще и рекорд Гиннесса поставить могу. Могу присесть пять тысяч раз. Сейчас, без тренировки, не могу. Но две тыщи точно смогу, прямо при вас. – И он тут же присел, в носочках…
– Увольте, – я сдался. И я не оторвался…
Глаз ему отстрелили еще в деревенском детстве за то, что отказался поцеловать котенка под хвост. Приседать он научился в штрафном изоляторе, чтобы не замерзнуть. Был он пожизненно влюблен в одноклассницу Веру, но осмелился признаться лишь из тюрьмы, выкупив фотографию у сокамерника-красюка. И получил он на свое признание положительный ответ – из Верочкиного письма выпала фотокарточка ее старшей полногрудой сестры. Решил он устроить побег, чтобы жениться, и, познав кодекс, крикнул конвойным: «В малолетку не стрелять!» – и получил пулю в плечо. Он бежал и чувствовал, что ему вообще оторвало руку. Раненая рука была со стороны без глаза, и он не мог ее видеть. Тогда он взял ее другой рукою и поднес к другому глазу на бегу, чтобы убедиться…
Я погибал – его спасали. Дарили ему котенка Тишку. Варежки и шапка больше ее самой. А Тишка еще меньше варежек. Я целовал ее в холодную шапку, в варежку, в Тишку. Скорей!
Нам мешали. Кто бы это мог быть? Его я никак не ожидал. Единственный в своем роде на земле человек. Такой я. Родители – те лишь наполовину такие же, каждый на свою. А этот – такой же, на обе половины. Получается, брат. Хотя грузин. На год он бежал впереди меня.
Он не должен был ее видеть, она его – слышать. Квартира однокомнатная, я прятал ее в шкаф в чем была: в рубашке и в шапке. Он продолжал перерождаться в женщину. В доказательство чего отпустил бороду. Женщины его больше не интересовали как мужчину. Уже год он поднимал всю медицинскую литературу. Это была редчайшая генетическая болезнь, почему он и обязан был меня предупредить. Чтобы я впредь правильно выбирал родителей.
Это сама по себе долгая история. Потом он пропал.
Она выходила из шкафа в одних варежках. Соски ее пахли нафталином.
Лучше всех было Тишке. Он спал на моих свалявшихся рукописях.
Она уходила. Он успел, негодяй, поцеловать ее в руку. А то она опять засунула бы ее в варежку.
Она, или брат, забыла книжку? «Жестяное руно победы». Перевод с грузинского.
Пишут же люди!
Покатыми нобелевскими волнами катилось повествование. Лизало берег Колхиды. Маленький усталый отряд, последний остаток могучего войска. Впереди Язон, не иначе как в «плаще с малиново-красным подбоем». За ним тот, который все исполняет молча, вроде в плену ему отхватили язык. А за тем уже тот, который только почесывается, – его донимают «москиты». Всех по очереди трясет малярия. Лишь один Язон гладко выбрит, отражаясь в собственном щите. Иной хромает в конце – короткий обоюдоострый меч натер ему шею, и у него «гноится набедренная повязка». И тут немой произносит первое слово. «Понт», – сказал он. Короткий и обоюдоострый промыл свою рану морской водою. Развели костерок. Отблески играли в их запавших глазницах. Жертва москитов почесывал свою широкую грудь осетина. Сыпались искры, не достигая звезд, под которыми мирно спала непостижимая Эллада, забыв своих героев. Со страницы повеяло костерком, и ноздри мои раздувались от бессильной зависти к этому древнегрузинскому греку.
Поторопился я спастись до срока… поторопился я креститься – вот что! Сорок лет прождал, как великий князь, а – поторопился. Не умер я тут же! А как там было умереть?.. Глаз, тот не умер, когда ему, ребенку, шконкой (прут из спинки железной кровати) фанеру (грудь) отбивали, – а как тут умрешь, дотянув с грехом до сорока, в самом красивом месте на земле… от счастья разве. Монастырь Моцамета, что, как выяснилось, и значит «верующие», стоял на километровом обрыве над Курой, и с обрыва там праздновался такой мир и пейзаж, еще и принаряженный осенью, – воздух был чем дальше, тем прозрачнее: на дне его, на пойменном берегу, как раз собрались отпраздновать воскресенье, разводили шашлык, выкладывали лаваши и зелень, и счастливая корова, подкравшись, украла лаваш и бегала кругами по лугу от преследователей, как собака, и обворованные были еще счастливее вора…