Книга «Нехороший» дедушка - Михаил Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клиента не было, привинчивание вывески я отложил до завтра. Просидел час в Интернете. Нового бреда там было много. Но все как-то… наметилось даже некоторое однообразие в новостях при всем различии сфер и областей, где отмечались всплески странностей. В большом мире количество никак не переходило в качество. Капли индивидуальных раскаяний не превращались в дождь общего покаяния.
Не то чтобы никто ничего не замечал. Комментаторы в блогах и на каналах изгалялись. Об изменении эмоционального климата в городе вопилось отовсюду. Водители теперь все без исключения уступали дорогу пешеходам, горы краденых мобильных телефонов лежали в каждом отделении милиции, в некоторых церквях отменили плату за свечи. Я вспомнил своего рыжего попа, и внутри снова зашевелилось… Ладно, пусть он один, конкретный, продрогший на ветру, меня отпихнул, но все же не верится, что они всем своим молящимся обществом не чуют ничего!
Ощущение, что мир медленно, но неотвратимо куда-то катится, стало только сильнее, в потоке фактов и фактиков появился угнетающий ритм.
Катится, катится, а куда докатится?
И вообще видит ли кто-нибудь еще кроме меня общую картину, или все торчат в норах своих собственных ограниченных историй? Ведь есть же философы какие-то у нас… Бодрийяр помер, но жив товарищ Хабермас. Деррида тоже, да. А Брюкнер? Господин НАСА, что нового в поведении звездного вещества? Неужели вам с товарищем Байконуром нечего нам объявить! Вдруг на нас медленно валится из бездн разумный, но сошедший с ума и с орбиты астероид, и мы наблюдаем вокруг себя уколы его космического, подбирающегося все ближе безумия? А ведь и правда, должны же быть какие-то эрозии и флуктуации в области точных разных наук. Вдруг дважды два теперь девятнадцать, и это можно неопровержимо доказать? Может, клетки перестали размножаться делением, принцип исключенного третьего повсюду дает мелкие досадные сбои, а жрецы науки скрывают это от нас, рассчитывая попользоваться особенностями возникающей реальности «тильки для сэбе»? Был бы я физик с точным и сложным прибором — о, как бы я к нему припал! А так приходится плавать по поверхности океана знаний стилем «дилетант».
И в самом деле, есть же ненормально-умные люди и в нашем городе. Кому-то ведь можно позвонить! Есть же Дугин, Галковский, Руднев, Гиренок, Секацкий… Нет, этот в Питере. Позвонить и спросить — как там «Аврора»? Но мыслят ведь не только гуманитарии, а сколько умов в физике, химии и технике. И не может быть, чтобы Касперскому нечего было сказать по поводу всего этого!
Товарищ Садовничий, а вы, как хранитель традиций самого Ломоносова, что считаете нужным заявить обо всем этом вы?! Открылась уже бездна все-таки или только собирается?!
Однако, Евгений Иванович, это чистый, наичистейший дурдом считать, что только ты, один ты полностью, во всем объеме видишь и понимаешь масштаб и значение нарастающего процесса. Отнесясь вдруг к себе во втором лице, я ощутил неожиданное и приятное: я как лезвие из ножен вышел из себя, и лезвие это сверкало. От неожиданности я совершил неловкое мысленное движение и снова уже сидел в себе по самый эфес.
О, но каково это было! Какое краткое, но пронзительное сияние. Другой опять бы схватился за ручку и стал дергать, но я осторожный человек, даже опасливый. Тихо, шептал я себе, тихо. Пока мне достаточно знать, что этот метафизический танец с саблей в принципе возможен. Потом когда-нибудь полетаем, а сейчас над бурным нашим морем — слишком опасно парить. Попахивает сумасшествием.
Успокоим себя тем, что если бы я свихнулся, то не спрашивал бы себя: а не свихнулся ли я?
Василиса очень спокойно выслушала мои телефонные, а потом и очные возмущения в адрес невозмутимого молодого священника. Обычно она не решается мне противоречить, когда не согласна, тихо помалкивает, а тут выступила с целой проповедью. По ее мнению, ничего иного, кроме именно такого к себе отношения, я и не заслуживал. Молодой батюшка меня еще пощадил, потому что наверняка сразу же почувствовал фальшь в моих словах — ну, какой ты, Женя, психотерапевт? — но решил не разоблачать, не ввергать в тяжелую неловкость. Он аккуратно и деликатно указал мне ту единственную дорожку, по которой мне следовало бы отправиться в данной ситуации: постись, молись, исповедуйся, а там жди полномасштабного прояснения в душе и сознании.
Возразить мне было нечего. Не кричать же, что у меня своя голова на плечах и я могу отличить, когда мне пытаются помочь, а когда пренебрежительно отставляют, не снисходя до серьезного разговора. Моя уверенность в «своей голове на плечах» сильно была изъедена сомнениями с разных направлений, но не до такой все же степени, чтобы рухнуть. Тем более мне очень бы не хотелось, чтобы Василиса подумала, что я распадаюсь в прах как личность под воздействием ее слов.
Мы молчали, сидя друг против друга на неуютной мартовской скамейке на краю Страстного бульвара. И я вдруг обнаружил, что женщина эта смотрит на меня без обычного тихого зазыва и приязни. Какая-то в ней появилась отвлеченная строгость, и к ней очень шла. Вплоть до того, что приходилось признать: Василиса — почти что красавица, и даже, кажется, знает об этом. Да к тому же она еще и морально-интеллектуально меня выше. По крайней мере в настоящий момент.
Оставалось только встать и уйти.
Но она заговорила. Причем о вещах, имеющих отношение ко мне. Напрямую.
— Ты извини, может, тебе это неинтересно.
И начала излагать историю гибели моего заслуженного деда. Выехал он из Барнаула в июле 1924 года на сельскохозяйственный праздник в село Зеркалы, где рассчитывал выступить перед местной беднотой, чтобы побудить ее к большей революционной решительности в делах. Один выехал, несмотря на уровень должности. На бричке, запряженной парой лошадок. И вот возле брода на речке, название которой не уточнено, из кустов к нему выскочили кулаки на лошадях, человек шесть-семь.
Я зачем-то кивнул в этом месте, как будто был свидетелем события. Василиса на секунду запнулась, но продолжила. И вызванные ее рассказом кулаки начали рубить в капусту моего отстреливающегося из маузера деда прямо в бричке. Ее потом нашли настолько залитой кровью, что можно было предположить, что парочку врагов предок мой продырявил.
Василиса достала из сумочки сигареты, закурила. Она готовилась перейти к самой страшной части рассказа. Выпустила дым в бледный, безжизненный воздух.
— Тело было так изувечено… — начала она.
— …что чоновцы, которые нашли его, собрали его в вещмешок кусками и привезли в Барнаул, но не решились его передать с рук на руки жене. То ли ее не было дома, то ли постеснялись, тихо засунули под лавку в сенях. Только на следующий день жена, моя беременная бабушка, обнаружила ороговевший от засохшей крови мешок. Тут и родила мою мамочку, похитительницу стиральной машинки.
Рот Василисы слегка приоткрылся, и было видно, что он полон неподвижного дыма. Мне было за нее неловко и от этого немного жалко. Она что, думала — мне не известна эта семейная история? Конечно же мама рассказывала мне ее двадцать раз. Я заявлял Василисе, мол, не интересуюсь прошлым — и это правда. (Что мне эти алтайские бородачи! Разумеется, я происхожу от них, но никак моя нынешняя жизнь от них не зависит.) Меня и сейчас по-настоящему волнует только то, что произойдет, а не то, что произошло. Но это же не означает, что я не знаю своих семейных преданий.