Книга Возвращение в Москву - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И зачем? Думаете, кто-то верил (может быть, кроме доктора Гааза), что «заблудшие» встанут на путь истинный? Я вас умоляю! А все просто, исстари завещано: от сумы да от тюрьмы… Еще прибавим, помня о собственном горьком опыте, – от «желтого дома». Такая вот теория вероятности по-московски. Ну да, то самое, о чем и говорилось: каждый в глубине души (если такое не дай бог стрясется) будет знать, по какой причине угораздило его попасть меж тесныя стены, меж четыре башни.
Меж Бутыркой и Тверской,
Там стоят четыре башни,
В середине большой дом,
Где крест-накрест калидоры…
Вот такая песня была, говорят, бесконечная, чтоб «вечность проводить». И лет ей, полагаю, столько же, сколько и бутырскому замку, то есть за двести уже. Петь ее невозможно, а возможно лишь протяжно изнывать с вздохом навзрыд в конце каждой четвертой строки…
Потому как все вранье о благости тюремной, и все старания попечителей почти что прахом рассыпались, и все улучшения быстро сходили на нет, и «образцом всех безобразий» называли бутырскую тюрьму. Какие там скамейки возле нар, на которые полагалось складывать одежду! В мужских камерах чаще всего и нар-то не было, а течную парашу приносили лишь на ночь. Форточек нет, стены в плесени, и жирные поганки по углам растут. Пили грязную речную воду, умываться вроде бы было и не положено, ели… лучше не думать о том, что ели, гнусно-прославленная баланда из мальков более похожа на еду. Вместе сидели: и свирепый разбойник, и малолетний рыночный воришка, и старый маразматик с преступными кровавыми причудами, и мелкий взяточник-чиновник, и хлыст-растлитель, и шулер, и матерый жиган, и задолжавший по векселям дворянин, и делатель кредитных билетов, и конокрад, и виновный в совращении в раскол, и истешившийся в прах, истеричный до желтой пены изо рта урка. «Как здесь, так и там…» Как здесь, так и там.
…Так что же повинность моя? А Валька о ней позабыл, на что я, признаться, и не рассчитывал, зная о его долгой памятливости, какой-то особо стойкой, нерастворимой в алкоголе.
Время своего отлучения, опалы, я проводил без охоты и медлительно, будто тянул из ложки протертый овощной суп с брюквой, который матушка обязывала меня есть в детстве как особо полезный. И вот после продолжительного, чуть не двухмесячного, отсутствия, соскучившись по книжным залежам так, что невмоготу, явился я к Валентину, будучи готов вдохновенно врать, и виниться, и подносить портвейн многими литрами. И вот явился я с опущенной главою.
Валентин был не слишком пьян и, что вызвало мое удивление, необыкновенно ухожен, пусть как всегда и пропылен книжной пылью насквозь. Смотрел он в сторону и меня едва пожелал узнать или, думается мне теперь, попросту стеснялся своей новоявленной пристойности, как стесняется пудель после первой стрижки.
– Да-с, бабье-с, дамы-с, – дудел Валентин под нос и расходился постепенно, потрясая почти совсем седыми власами патриаршей длины. – Если они верны вам всю жизнь, то такая верность означает лишь то, что они изменяют другим-с и составляют их несчастье. Нет, всеобщее несчастье! Страсти-мордасти! Боже мой! Вся моя потребность нынешняя лишь в том, чтобы мне внимали и за мною следовали по темным коридорам времен! Я достиг возраста наставника! Я просветлен в питии! В питии! Какое мне, на хрен, супружество? Столько лет, столько лет и – нате вам бриться! Явление из светлой юности! Консервированный запас сюсюканья! Духи и туманы! Голубцы в сметане что ни день!
Полировка ногтей и накручивание локонов! Расшитые тапки с какими-то помпонами! Колготки эти черные и прочая непристойная дребедень на веревке в ванной! Плоть, не утоленная мною! И черта с два я теперь ее толком утолю, разверстую что ни ночь! Кошмар!!! И о чем она думала двадцать пять лет назад?! Об идеалах, дура?!
Такое вот несчастье постигло Валентина. Зато с меня была снята опала, и вновь мы мирно и уважительно беседовали о высоких материях. И вновь косил я взглядом на заветную витринку, замочек от которой был давно утерян пьяным Валечкой, да так и не возобновлен. Но добыть я смог из витринки лишь потемневшую до восковой желтизны открытку «С Днем Ангела» с букетиком наивных фиалок и ландышей на фоне далекого храма и небесной сини. Все сделал, чтобы добыть, – купил четыре бутылки «тридцать третьего» и напоил жаждущего запретных нынче градусов Валечку до полной невнятности.
Почему польстился на открытку? На такие бабские сантименты? А вот почему. Без всякой задней мысли взял посмотреть безделицу и повернул. А на обороте типографский ангел трубит в облацех и – неловкие порыжевшие чернильные каракульки, писанные плохим брызгающим пером: «Миламу маему Мотиньки гастинец в Светлай Празник. Ни забижают ли тебя дурныя люди. Сделаю штобы свидица нам. Пращай милай Мотя». А угол, на который пришлась подпись, обломан. И к счастью. Будто бы мне, мыши гонимой, послание от любящего сердца, от ангела-хранителя. И потому знаю, что гоним, но не оставлен; притесняем, но не стеснен; низлагаем был, но не погиб. Живуч я, бедненький, в скорбях и искушениях.
* * *
Когда-то, в жизни прошлой, Елене Львовне в середине палящего августа вдруг вздумалось отправиться по грибы, а Елене Львовне иногда и даже чаще всего легче было уступить, чем спорить с нею, провоцируя притворную ее мигрень и несчастливое настроение. Вызвали на дачу машину с шофером, лишив Михаила Муратовича достойного средства передвижения, тесно уселись и поехали от Николиной Горы за Можай в сторону Гагарина, где, по слухам, леса такие грибные, что из ряда вон. Остановились в живописном местечке, достали из багажника корзинки и пошли бродить по траве, по старой хвое, заглядывая в каждый песчаный овражек, оглядывая каждый земляничный, уже безъягодный, склон. Умаялись на жаре, выпили всю воду, нашли два мухомора, четыре сыроежки, жидкую семейку мелких лисичек и трухлявый переросший всякие разумные размеры масленок. Лето было сухим и жарким, таким, что болота пересыхали. Какие грибы приснились Елене Львовне?
«Какие тебе грибы примстились? – ворчливо пыхтела Евгения Павловна, распаренная до свекольного румянца. – Барыня-крестьянка нашлась. Блажь и есть блажь и блажью зовется. Грибы ей! Так кура вкуснее! С морожеными польскими шампольонами. Шампольоны тоже, может, грибы».
В жизни прошлой… Когда-то в жизни прошлой в жаркое кожаное нутро мягко катящей ранним золотым вечером черной «Волги» задувал из открытых окон летний душистый ветер, сухой и немного пыльный. Юлька, разгоряченная Юриной близостью, высунув руку в окно, ловила плотный воздушный поток, чтобы остыть, потому что грибы они, конечно же, искали, чтобы угодить Елене Львовне, но больше целовались по кустам…
В жизни прошлой… А теперь Юру Мареева, а точнее – с недавних пор – Немтыря, везли из пересылки в сторону Можайска в переполненном автозаке. Везли уже вторые сутки, хотя, казалось бы, ехать-то тьфу. Почему так? Потому что всегда этап невероятно продолжителен. Любой. По природе своей. И никаким разумом не постичь, почему так. И шмоны на каждой остановке, и ругань, и тычки. И голодный звериный вой, потому что когда «выезжали с тюрьмы» (так это называлось), кормиться не пришлось, обеденное время заняли грубые формальности, через которые проходят все «выезжающие». А выданного всем «сухого пайка» хватило как раз на прокорм неких пятерых, державных, в синей росписи наколок.