Книга Каверин - Наталья Старосельская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Эйхенбаума речь идет в основном о «тысяче дел», разбивающих спокойную, сосредоточенную работу, хотя в этих словах и содержится намек на иное преодоление. У Вениамина Каверина, как видно в «Эпилоге», многое в жизни определялось именно этим «иным преодолением». «Внутренний редактор» со временем становился всё активнее, годы страха сделали свое дело: о некоторых вещах он вынужденно не писал — вполне сознательно, потому что и так почти каждое его произведение встречалось залпами критических пушек. И нельзя было не думать о семье, в которой росли сын и дочь; нельзя было не думать о близком окружении, которое неизбежно пострадало бы от любой его оплошности, от любого неверного шага. Хотя далеко не всегда задумывался Каверин об этом, выступая на различных собраниях; опекая Михаила Зощенко после постановления, не только закрывшего перед ним двери редакций и издательств, а резко сузившего круг друзей и знакомых; готовя доклад к очередному съезду советских писателей; подписывая письма в защиту литераторов и альманаха «Метрополь»; яростно поддерживая А. И. Солженицына; участвуя в издании альманаха «Литературная Москва»…
Завершая первую часть книги «Эпилог», Вениамин Александрович Каверин писал: «В прошлом — ошеломляющее, почти нетронутое богатство лиц и картин, небывалых по своей остроте и значению. Можно ли, не всматриваясь в себя, не освободившись от взгляда „поверх вещей“, рассказать о них убедительно и правдиво?
В настоящем — собственный голос жизни, подчас еле слышный, полузаметный, однако сумевший отменить прежнюю риторику и мнимое благополучие. Искусственность перестала считаться обязательным условием искусства. Ложный расчет с действительностью миновал ее, когда к изображению жизни перестали подходить на ходулях…
Да, и об этом надо думать, пристально вглядываясь в себя, неустанно и беспощадно испытывая память! Ведь память приводит в движение совесть, а совесть всегда была душой русской литературы (выделено мной. — Н. С.)».
Если «Освещенные окна» читаются как роман воспитания в каком-то смысле, и мы меньше всего задумываемся о его биографичности, лишь потом, перелистав последние страницы, начиная переносить промелькнувшие перед нами события на конкретную жизнь конкретного писателя, раскрывшего перед нами годы своего детства и юности, не утаивая негативных и позитивных черт, из которых впоследствии сложился характер, то в «Собеседнике» и «Литераторе» более всего привлекает богатейшее эпистолярное наследие, многое уточняющее в восприятии фигур Горького (в первую очередь), В. Шкловского, Вс. Иванова, Л. Лунца, К. Чуковского, других адресатов автора. Здесь же содержатся увлекательные, живо и тонко нарисованные портреты Евг. Шварца, К. Симонова, Л. Первомайского, К. Федина, Л. Рахманова, Е. Благининой, Василя Быкова, историков литературы — Б. Эйхенбаума, Ю. Оксмана, Б. Бухштаба… Здесь же читаем дневниковые записи Каверина разных лет и десятилетий. Но уже в Предисловии к «Литератору» автор уведомляет читателя: «То, что казалось незначительным, мимолетным, а иногда даже ничтожным, предстало передо мной в ином, гораздо более глубоком значении (Предисловие написано в 1987 году. — Н. С.). Это относится не только к событиям, но главным образом к людям. С годами взгляд становится внимательнее, строже, требовательнее к себе, но одновременно — более мягким, более терпимым.
Мысль об этой книге у меня появилась очень давно, лет тридцать назад, и я высказал ее, заканчивая книгу „Здравствуй, брат. Писать очень трудно…“. Вот что я тогда написал: „…Время от времени я кладу перед собой на письменный стол еще одну рукопись; многие страницы ее перечеркнуты, отдельные главы еще не нашли своего места. Она принадлежит к числу тех книг, которые пишутся всю жизнь. Это не роман, не повесть — это впечатления, путевые картины, страницы из дневников, отзвуки литературной жизни…“».
Это сказано о «Литераторе», но невозможно (да и нужно ли?) отделаться от ощущения, что Вениамин Александрович Каверин говорит здесь об «Эпилоге», над которым он начал работать еще в 1970-х годах. С одним лишь допущением — в последней книге взгляд писателя не стал ни «более мягким», ни «более терпимым», наоборот: книга составлена из слов, по выражению Лермонтова, «облитых горечью и злостью». Не в том «бытовом» смысле злостью, с которой мы привыкли сталкиваться на каждом шагу, не с желанием непременно обличить вослед, а скорее с гневом, с бессильным чувством стыда и отчаяния за десятилетия молчания, соглашательства, попытки приспособиться. Причем Каверин и себя честно и горько упрекает за то, что не всегда поступал по совести и в соответствии с нравственными принципами.
Во всяком случае, в «Эпилоге» подведен некий итог — не жизни, прожитой писателем, а жизни, прожитой литературным сообществом и всей страной…
В 1966 году, после обсуждения в Доме литераторов первой части «Ракового корпуса», Александр Исаевич Солженицын, не найдя Каверина, ушедшего почти сразу после своего выступления, написал ему письмо, где благодарил не за добрые слова, а за то, что в речи Вениамина Александровича «был… налет истории — высокий, медленный и неотвратимый». Этими словами можно охарактеризовать все названные выше мемуарно-художественные книги Каверина: высота и неотвратимость налета истории — нравственные категории, дающиеся не только личной общественной позицией и уж, конечно, не только продолжительностью жизни. Они даются глубоким знанием и не менее глубоким чувствованием культуры как непреходящей и необходимой истории человечества и каждой личности на фоне этой истории. Возможно, не будет преувеличением сказать, что Вениамин Александрович Каверин был одним из «последних могикан», пронизанных этими знаниями и чувствованием культуры. Конечно, одним из — к счастью, потому что в этом же ряду до последнего находились Константин Георгиевич Паустовский, Илья Григорьевич Эренбург, Михаил Михайлович Пришвин, Михаил Михайлович Зощенко и еще, слава богу, многие…
В их портретах, рассыпанных по разным мемуарным книгам Вениамина Каверина, мы находим точные и меткие характеристики, заставляющие увидеть, быть может, самое главное.
Вот, например, Даниил Хармс: «Мне всегда казалось, что он делает много добрых дел втайне, по секрету, а потом, оставшись наедине с собой, хохочет и потирает руки, радуясь, что кто-то теряется в догадках, а может быть, даже и пугается, подозревая, что произошло чудо».
Или Аркадий Гайдар: «…Ему удалось угадать путь мальчишеского сознания — со всеми его неожиданностями, с его верой во всё светлое, высокое, чистое, с его стремлением всё объяснить… Вот за что его любят и уважают дети. Вот почему они будут всегда читать его — поколение за поколением! Он уважал их без притворства, легко переходил в мир их интересов, думая их мыслями, чувствуя их чувствами. Это и было главным свойством его таланта».
Или Александр Грин: «Чувство… О, ради чувства Грин взял в руки перо! Подчас начинает казаться, что его книги написаны упрямым, сдержанным, погруженным в себя подростком, который скрывает от взрослых свою страсть к сочинительству, любовь к загадкам и тайнам, который стесняется своего благородства. Шиллеру было шестнадцать лет, когда он написал „Разбойников“. Рыцарство, отнюдь не рассчитанное на психологическую глубину, рыцарство подростков стало нравственным законом для Грина… Время — только для себя. Часы истории почти всегда стоят в произведениях Грина…»