Книга В огонь и в воду - Амедей Ашар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Графиня де Суассон взглянула на воодушевленное лицо Гуго и сказала ему не без досады:
— Итак, вы полагаете, граф, что ни одна другая женщина при дворе не в состоянии совершить подобное чудо? Вы думаете, что одна герцогиня де Лавальер…
— Я знаю, что и другие могли бы. Разве они не одарены всеми прелестями, всем очарованием? Им стоило бы только захотеть… одной из них в особенности! Но нет! Ни одна женщина не понимает этого, ни одна не осмелится бороться с могущественной фавориткой! И герцог де ла Фельяд будет непременно назначен.
— Кто знает? — прошептала Олимпия.
— Ах! Если бы это была правда! — воскликнул Гуго, посмотрев на нее пламенным взором.
На следующий день, волнуясь и сама удивляясь этому волнению, графиня, сославшись на усталость, приказала не принимать никого и впустить одного только защитника графа де Колиньи.
— Благодаря вам я только и видела во сне, что приступы, вооружения да битвы, — сказала она ему, — но если вы говорите с таким жаром, с таким огнем о делах военных, то что бы было, если бы вы заговорили о делах сердечных?
— Та, кто дала бы мне возможность пролить мою кровь для славы его величества в славном предприятии, узнала бы об этом очень скоро.
— Как! Вы согласились бы расстаться с ней?
— Да, но для того только, чтобы сделаться достойнее ее любви.
— Но разве она… графиня де Монлюсон согласилась бы на это?
— Кто вам говорит о графине де Монлюсон? Не от нее же, полагаю, зависит экспедиция.
Олимпия улыбнулась.
— Вы так усердно хлопочете за графа де Колиньи, — продолжала она, — и никогда ничего не просите для себя самого. Почему это?
— А чего же мне еще просить, когда я сижу один с обергофмейстериной королевы, одного взгляда которой добиваются все придворные; когда самая прелестная из племянниц великого кардинала благоволит меня принимать и выслушивать; когда, наконец, эта королева красоты, графиня де Суассон, позволяет мне подносить к губам ее ручку — ручку самой пленительной женщины в королевстве?
Графиня не отняла руки, взглянула на него нежно и кокетливо и спросила:
— Так вам очень хочется, чтобы граф де Колиньи был назначен командиром армии, которую посылает король на помощь своему брату, императору германскому?
— О да! А если это желание исполнится, я буду мечтать лишь об одном: броситься к ногам той, которая дала мне возможность заплатить долг благодарности!
— У вас такие основательные доводы в пользу графа де Колиньи, что я начинаю находить его честолюбие совершенно законным… Я поговорю с королем.
— Когда же, графиня?
— Да сегодня же вечером, может быть.
— Тогда наше дело выиграно! — сказал он, опускаясь на колени.
Олимпия медленно поднялась и сделала ему знак уйти.
— Я отсылаю вас не потому, что рассердилась, но вы меня взволновали своими рассказами о благодарности и войне, о любви и славе… Мне нужно остаться одной и подумать. Мы скоро опять увидимся…
Гуго поклонился и вышел. Вечером, разговаривая с Брискетой, Олимпия сказала:
— Он умен, этот граф де Монтестрюк… он пойдет далеко!
— Надеюсь, — ответила горничная, — если какой-нибудь добрый ангел придет к нему на помощь.
— Добрый ангел или благодетельная фея…
— Я именно это и хотела сказать.
В этот самый день около полуночи, когда Гуго, окончив свою службу в Лувре, возвращался в особняк Колиньи, Коклико подбежал к нему и сказал:
— Ах, граф! Там кто-то вас ожидает.
— Кто?
— Кузен… нет — кузина дьявола… посмотрите сами!
Монтестрюк взглянул в ту сторону, куда указывал Коклико, и увидел силуэт женщины в капюшоне, закутанной в широкие складки черного плаща. Он сделал шаг к ней; она сделала два шага и, положив легкую ручку ему на плечо, спросила:
— Хочешь пойти со мной?
— Куда?
— Если бы я могла сказать это…
Коклико потянул Гуго за рукав, нагнулся к его уху, и прошептал:
— Граф, вспомните, умоляю вас, маленького слугу, который совсем недавно привел вас в засаду…
— Одно и то же не случается два раза подряд, — возразил Гуго.
— Если боишься, то оставайся, — произнесла незнакомка, — если ты влюблен, то иди.
— Идем! — ответил Гуго, уже с минуту внимательно смотревший на незнакомку.
Она пошла прямо к парадным дверям и, выйдя на крыльцо, схватила Гуго за руку, завернула за угол, подошла к карете, возле которой стоял лакей, сделала знак; когда подножка опустилась, незнакомка запрыгнула в карету и пригласила Гуго сесть рядом.
— Пошел скорее! — крикнула она.
Кучер стегнул лошадей, и карета умчалась.
— Он, может быть, и не умрет от этого, — прошептал Коклико, — но я точно скоро умру, если так пойдет и дальше!
Пока он готовился провести бессонную ночь, карета с Монтестрюком и незнакомкой неслась во весь опор по лабиринту парижских улиц. Гасконца занимали, казалось, мысли менее печальные. Вдруг он обхватил рукой тонкий стан своей таинственной проводницы и весело спросил:
— Куда это ты везешь меня, душечка Брискетта?
— Ах! Ты меня узнал?
— Разве иначе я позволил бы себя похитить?
С этими словами он снял с шалуньи капюшон и звонко поцеловал ее.
— Речь сегодня не обо мне, — сказала она, вернув ему, однако же, поцелуй. — Одна знатная дама рассердилась бы на тебя немного, если бы узнала, что мы с тобой целуемся.
— Ах! Разве в самом деле графиня де Суассон…
— Ничего не знаю, кроме того, что у графини есть очень важная для тебя новость и что она хочет передать ее только тебе самому… Она полагает, что после этого сообщения она получит право на твою вечную благодарность…
— Я и буду ей благодарен, Брискетта… Но, ради бога, дай мне совет… Особа, пользовавшаяся вниманием короля — а это бросает и на нее отблеск величия, — особа необыкновенная… Ты ее хорошо знаешь… что я должен делать и как говорить с ней, когда мы останемся с глазу на глаз?
— Ведя себя, как со мной… Видишь ли, в каждой женщине сидит Брискетта.
Карета остановилась у длинной стены на пустынной улице, конец которой терялся в глухом предместье. Брискетта выскочила из кареты и постучала особым образом в узкую калитку, выкрашенную под цвет стены. Калитка тихо отворилась, и Брискетта бросилась, ведя за собой Гуго, в сад, в конце которого смутно виднелся в темноте маленький домик, окруженный высокими деревьями. Они подошли к скромному павильону, в котором, казалось, никто не жил: снаружи он был безмолвен и мрачен, и ни малейшего света не заметно было в щелях ставней.