Книга Тетради дона Ригоберто - Марио Варгас Льоса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я обвиняю Вас, журналы с голыми куклами и всех, кто их читает, — или хотя бы пролистывает — питая, вернее — изничтожая свое либидо фабричными продуктами, в десакрализации и вульгаризации секса, процессах, неразрывно связанных с новым торжеством варварства. Цивилизация прячет и регламентирует плотскую любовь, чтобы сделать ее более утонченной, окружает секс ритуалами и табу, о которых мужчины и женщины предэротической эпохи, совокуплявшиеся по велению инстинкта, даже не подозревали. Пройдя бесконечно долгий и тяжелый путь от инстинкта к эротической игре, мы окольной тропой — через создание либерального и толерантного общества — вернулись к тому, откуда пришли: занятия любовью превратились в дежурные, почти публичные упражнения, которым предаются, следуя не велению души и подсознания, а новейшим разработкам рыночных аналитиков, при помощи идиотских стимуляторов фабричного производства вроде резиновой коровьей вагины, которую суют под нос быку, чтобы он изверг семя для искусственного оплодотворения.
Ступайте, купите последний номер «Плейбоя», прочтите его от корки до корки, гноите себя заживо, внося посильный вклад в строительство мира евнухов, в котором не останется ни тайн, ни фантазий, чтобы питать чувства. Ну а я стану предаваться любви с царицей Савской и Клеопатрой, поиграю с ними в игру, секрета которой никому не открою, а Вам — тем более.
Краем глаза
«Четыре утра, Лукреция, дорогая», — подумал дон Ригоберто. Он, по обыкновению, проснулся очень рано, беспросветным мрачным утром, чтобы приступить к сумбурному ритуалу, повторявшемуся изо дня в день, с тех пор как донья Лукреция переехала в Оливар-де-Сан-Исидро: грезить на ходу, вызывать в памяти образ жены, листать тетради, в которых обитали призраки. «И в которых ты царишь с того дня, когда я впервые тебя увидел».
Однако, в отличие от иных дней, пасмурных или безоблачных, в то утро ему недостаточно было просто желать Лукрецию, мысленно беседовать с ней, любить ее в сердце и в воображении, из которых она никогда не исчезала; сегодня ему требовалось нечто более реальное, надежное, осязаемое. «Сегодня я мог бы покончить с собой», — испугался дон Ригоберто. А что, если написать ей? Ответить наконец на ее откровенные анонимки? Дон Ригоберто схватился за перо и тут же выронил его. Нет, этого делать нельзя ни в коем случае, да и отправить письмо было бы затруднительно.
Открыв наугад первую попавшуюся тетрадь, дон Ригоберто обнаружил до боли подходящую запись: «Мои мучительные пробуждения на заре неизменно связаны с тобой, какой я тебя помню или представляю; вместе со мной просыпается моя страсть, на рассвете ко мне возвращается тоска, отрывает меня от земли и бросает в этот кабинет биться с одиночеством, ища спасения в моих дневниках, картинах и книгах. Лишь они способны исцелить меня». Все верно. Однако в тот день проверенное средство не действовало. Дон Ригоберто был разбит и угнетен. В его сознании смешались отголоски благородного мятежа, который однажды привел его, восемнадцатилетнего, в ряды Католического фронта и превратил в одного из бесстрашных миссионеров, преображавших мир посредством евангельской мудрости, мимолетная тоска по краешку женской ножки на странице журнала в руках у пешехода, остановившегося как-то раз рядом с его машиной на одном из центральных перекрестков, и воспоминания о французском беллетристе восемнадцатого века по имени Никола-Эдме Ретиф де ла Бретонн, представленном в его библиотеке одной-единственной книгой — надо будет отыскать ее перед завтраком, — первое издание которой он приобрел у одного парижского букиниста много лет назад за баснословную цену. «Ну и ну».
На первый взгляд ни одно из этих воспоминаний не имело ничего общего с Лукрецией. Отчего же все острее жажда увидеть ее наяву, услышать ее голос? «Я солгал, любимая, — подумал дон Ригоберто. — Все вокруг имеет отношение к тебе». Все, что он делал, включая глупейшие операции со страховыми полисами по восемь часов кряду с понедельника по пятницу в офисе его компании в центре Лимы, было связано с Лукрецией, и ни с кем больше. Не говоря уже о снах, мечтах и фантазиях, которые он с рыцарской преданностью посвящал ей одной. Свидетельства этого служения, интимные, неоспоримые, пронзительные, находились на каждой странице любой из тетрадей.
При чем тут был мятеж? Едва пробудившись, дон Ригоберто с возмущением припомнил новость из вчерашней газеты, которую Лукреция наверняка тоже прочитала и которую он слово в слово переписал в свою тетрадь:
Веллингтон (Рейтер). Двадцатичетырехлетняя учительница была приговорена городским судом к четырем годам тюремного заключения за развратные действия по отношению к десятилетнему однокласснику своего сына. Судья особо подчеркнул, что вынесенный им приговор аналогичен тому, который ожидал бы преступника-мужчину за сексуальное насилие над несовершеннолетней девочкой.
«Лукреция, любовь моя, моя родная, дай бог, чтобы эта новость не напомнила тебе о нашем разрыве, — подумал дон Ригоберто. — Читая ее, я не думал о прошлом, не чувствовал ни стыда, ни гнева, ни обиды». Ничего подобного. Скорее наоборот. В то утро, когда дон Ригоберто, прихлебывая горький кофе (не потому, что тот был без сахара, а оттого, что за столом не было Лукреции, которой он обычно читал вслух статьи), пробежал глазами заметку, он испытал отнюдь не горечь и сострадание и уж тем более не удовлетворение справедливым решением судьи. Его охватило кипучее, неодолимое, достойное пылкого подростка сострадание несчастной новозеландской учительнице, столь сурово наказанной лишь за то, что она слишком рано показала маленькому счастливцу прелести магометанского рая (лучшего, как полагал дон Ригоберто, предложения на рынке религиозных услуг).
«Да, да, милая моя Лукреция». Он не лгал, не рисовался, не преувеличивал. Весь следующий день дон Ригоберто не переставал возмущаться тупостью судьи, который вынес вердикт, руководствуясь примитивной логикой, навязанной феминистками. Разве можно сравнить настоящего преступника, грубого мужчину, который насилует десятилетнюю девочку, и двадцатичетырехлетнюю девушку, посвятившую в тайны плотских наслаждений десятилетнего мальчишку, который уже пробовал удовлетворять себя и успел столкнуться с ночными поллюциями. В первом случае речь идет именно о насилии преступника над беззащитной жертвой (ведь даже достаточно зрелая, чтобы испытывать ответное влечение, девушка страдает от грубого проникновения в свое тело), тогда как во втором половой акт, если таковой имел место, не состоялся бы против воли малолетнего партнера. Подчиняясь своей ярости, дон Ригоберто схватил перо и торопливо записал: «Хотя я терпеть не могу утопий и полагаю их разрушительными для человеческого общества, одна греет мне сердце: ах, если бы каждый ребенок мужского пола, достигнув десяти лет, поступал в распоряжение тридцатилетней замужней дамы, предпочтительно тетки, крестной или учительницы». И лишь тогда смог перевести дух.
Весь день дона Ригоберто тревожила судьба бедной учительницы из Веллингтона, он с тоской и жалостью думал о публичном позоре, который пришлось пережить несчастной, об издевательствах и насмешках, которым она подвергалась, о бесконечной череде унизительных экспертиз, о прессе, ославившей ее как дегенератку и совратительницу детей. Со стороны это могло показаться позой, мазохистским фарсом. «Но нет, любовь моя Лукреция, поверь мне». День и ночь у него перед глазами стояло лицо приговоренной учительницы, как две капли воды похожей на Лукрецию. И все сильнее становилась жажда рассказать ей («рассказать тебе, милая») о том, как горько он раскаивается. В том, что оказался таким же бесчувственным, тупоумным, жестоким, как судья из Веллингтона, города, в который он никогда не поедет, а если поедет, то лишь для того, чтобы выстлать лепестками роз путь достойной преклонения учительницы, которую за благородство и великодушие заперли в одной камере с воровками, грабительницами и аферистками (белыми и аборигенками).