Книга Свадьба палочек - Джонатан Кэрролл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доктор Забалино повернулась, чтобы уходить. Я тронула ее за руку.
— Постойте! Скажите, кто вы?
— Я такая же, как и вы. И однажды оказалась в таком же положении, в каком находитесь сейчас вы, но я давно приняла решение. — Она дотронулась до моей руки. — По крайней мере, теперь вам многое ясно. Я-то знаю, насколько это важно, независимо от того, куда это вас приведет. — Она бесшумно зашагала по коридору и вышла через дверь в его торце. Туда же ушел и сын Хью. Сегодня. Все это произошло сегодня.
Я негромко постучалась и приоткрыла дверь в палату Франсес. Первым, на что я обратила внимание, был запах. Такой аромат бывает в самых дорогих цветочных магазинах. Поколебавшись, я все же распахнула дверь. Яркость красок и обилие предметов меня потрясли. Я даже не сразу разглядела кровать. Когда все же я ее увидела, то улыбнулась: Франсес сидела на кровати и читала журнал. Казалось, она попросту не замечает великолепия окружающей обстановки.
Потом я услышала музыку. Это было что-то классическое, оживленное и легкое. Раньше я этого не слышала. Она напоминала «Аквариум» Сен-Санса. Прежде чем заговорить, я дала успокоиться моим глазам и ушам.
Продолжая листать свой журнал и даже не подняв на меня глаз, Франсес сказала:
— Закрой дверь, деточка. Не хочу, чтоб посторонние видели меня в ночной рубахе.
— Что за чудо эта ваша палата, Франсес! Вы потрясающе умеете превращать жилье в произведение искусства.
— Спасибо. Проходи и садись. Здесь где-то должен быть стул. Поищи среди цветов.
— Кто вам их прислал?
— Ну их в жопу. У нас есть и другие темы для разговора. Поэтому ты и примчалась сюда на ночь глядя. Ведь так?
— Да. Не могли бы вы выключить музыку, пока мы будем разговаривать?
Она уставилась на меня непонимающе, как будто я произнесла что-то невразумительное на незнакомом языке.
— Музыку? Нет, это не в моих силах. Она встроена. Ее нельзя включить или выключить.
— Но если вам надоест ее слушать?
Она открыла было рот, чтобы что-то возразить, но передумала.
— К ней привыкаешь. Забудь ты об этой музыке, Миранда. Расскажи, что с тобой произошло. Подробно, не опуская никаких деталей — они очень важны.
Я все ей рассказала, в том числе о Хью и нашем ребенке. Это не заняло много времени, что неприятно меня поразило. В конечном счете каждый из нас может рассказать только одну историю. Чтобы прожить эту историю, нужна целая жизнь, а рассказать ее можно за час.
Франсес лишь однажды проявила неподдельный интерес к моим словам — когда речь зашла о Шумде. Она стала допытываться, как он выглядел, что говорил, что делал. Ее обычно бледное лицо залил румянец, становившийся по мере моего рассказа все ярче. Она зажала рот ладонью и оставалась в таком положении, пока я не передала ей его последние слова, сказанные уже со ступенек веранды. Франсес повернулась к окну, словно приводя в порядок свои мысли и чувства.
— Когда ты жила в Вене, тебя звали Элизабет Ланц. Тюя смерть стала самым заметным скандалом того времени, потому что, когда ты упала, в театре было множество народа. Шумда был тогда на вершине своей славы. Люди приезжали со всех концов Европы, чтобы его увидеть. В тот вечер в театре присутствовал начальник полиции, который самолично его и арестовал… Landesgerichf[7]. Шумда с удовольствием повторял это слово, когда я навещала его в тюрьме. Разумеется, он блестяще владел Hochdeutsch[8]. Он и блестящим чревовещателем стал потому, что любил языки. Говорил на четырех. Ему нравилось просто произносить иностранные слова, он ими наслаждался. Некоторые любят вкус шоколада, а Шумда любил вкус слов. Landesge-richt,crepuscule,piombo,zvinka[9]. Он и сейчас у меня перед глазами: лежа на кровати после любовных ласк, перекатывает языком трудные слова и улыбается. Говорить он любил не меньше, чем трахаться… И он считал себя неуязвимым, а потому всерьез не верил, что его накажут за твою смерть. Но это был для Вены политический год, а политикам всегда нужен козел отпущения. А тут появился балаганщик, чревовещатель из Румынии, который перед глазами сотен людей загубил один из юных цветков города. Вина его была совершенно очевидна. Разумеется, его бы казнили, но я его спасла.
— Как вам это удалось?
— Обменяла свою жизнь на его.
— Но как же вам… Что вы имеете в виду?
— Посмотри на свою руку, Миранда.
Я повиновалась, но ничего особенного не увидела.
— Нет, поверни ее. Смотри на ладонь.
Никаких линий. Все они куда-то исчезли, и моя ладонь стала гладкой, как лист бумаги. Как кожа на любом другом участке тела. На карте, где рисуют свои узоры прошлое и будущее, не осталось ничего.
Я не верила своим глазам и не могла отвести взгляда от ладони. И тут снова заговорила Франсес.
— Миранда!
— Что это значит? Почему?..
— Послушай меня. Когда ты шла на стадион, линии на твоей ладони еще существовали! Они исчезли, когда ты узнала, кто ты такая.
— Что я вампир? Когда я поняла, что прожила все эти жизни? Именно тогда их не стало?
Мне необходимо было повторить ее слова, чтобы закрепить их в моем пошатнувшемся сознании. Несмотря на все усилия сохранять здравомыслие, голос мой грозил сорваться. Я с трудом владела собой. Чувствовала себя так, словно теория большого взрыва была разыграна еще раз — в моем мозгу. Все, что я знала, разлетелось с невероятной скоростью в самые дальние уголки Вселенной. Может, через миллиард лет их скорость уменьшится, они снова остынут и на них возникнет какая-нибудь новая жизнь, а пока они только разлетались со страшной скоростью.
Франсес вытянула ко мне правую руку ладонью наружу. Кожа была испещрена линиями и бугорками, пересечениями и разветвлениями дорог — целая жизнь в линиях на коже, подробная, хотя и хаотичная карта многих дней Франсес Хэтч.
— Что вы хотите этим сказать, Франсес?
Она медленно подняла левую руку. Ладонь была гладкой. Я быстро повернула свою левую руку ладонью вверх. Но она оказалась такой же гладкой, как и правая.
Франсес сложила руки на коленях.
— Хироманты до хрипа спорят, что означают те или иные линии на ладонях, но все они едины в том, что левая рука отражает врожденные свойства личности, а правая — то, как человек ими распорядился. Левая, — она подняла гладкую ладонь. — Правая.
— Но почему обе мои гладкие?