Книга Я всегда был идеалистом… - Георгий Петрович Щедровицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короче говоря, я сделал такой доклад, показывая на большом историческом материале истоки развития идей необходимости в истории, истоки представления о естественно-историческом процессе… Кстати, наверно, тогда впервые для меня возникла проблематика естественного и искусственного, и я ее по-своему решал. Не в понятиях естественного и искусственного – потому что даже если подобные проблемы и встречались, скажем, в работах, которые я тогда читал или даже детальнейшим образом штудировал, они все равно не ложились на мой уровень понимания и не проступали как логические, категориальные проблемы естественного и искусственного. Мое мышление развертывалось в материале – сугубо в материале. С одной стороны, в материале истории, в материале общественно-экономических формаций, а с другой – на материале опять-таки исторических идей, идей исторической необходимости, причинной обусловленности, детерминированности исторического процесса и т. д.
Я писал в тот период две курсовые работы: одну – о происхождении феодализма в Древнем Китае, а другую – о происхождении феодализма в Киевской Руси. Меня очень интересовали сам этот процесс и его анализ на сопоставлении этих двух материалов. Ну а работа о необходимости в истории была таким идеологическим, или как бы предельным, представлением всего проработанного материала.
Мельвиль был абсолютно шокирован моим докладом, прежде всего теми последствиями, которые он предвидел. Теперь-то я его понимаю! Он больше всего на свете боялся доноса – какого-нибудь партийного доноса, распространения слухов о том, что такой-то студент высказывал такие-то антимарксистские взгляды, а он, Мельвиль, не смог дать отпор, обосновать марксистско-ленинскую точку зрения, доказать и т. д.
А в то время практически уже никто из преподавателей философского факультета не мог со мной спорить: их техника аргументации и логические возможности были слабы. И поскольку люди всегда такое чувствуют, то наши преподаватели или моментально терялись, или заводились и лезли, что называется, в бутылку. А какие-либо формы внешнего примирения, проблематизации вообще, конечно же, отсутствовали… Такого просто не существовало.
Кстати, меня потрясла одна из встреч – это уже в 1971 или 1972 году – с одним из сотрудников КГБ, когда меня вызвали туда и обсуждали со мной некоторые из магнитофонных записей, которые у меня взяли при обыске. Следователь, который мною занимался, сказал мне:
– Мы прослушали эти ваши записи. Вы же там проблемы ставите, верно?
– Да.
– А ведь в проблемах, если я правильно понимаю, не может быть никаких утверждений, а поэтому не может быть антисоветских высказываний. Я тут не делаю никаких ошибок?
– Вы абсолютно правы, в проблемах этого не может быть.
Значит, этот старший лейтенант, или капитан, начала 70-х годов – он уже дошел до такой вещи, а вот, скажем, преподаватель философского факультета, кандидат или доктор философских наук, в 1950 году до этого дойти не мог, ибо формы такой не существовало. Должны были высказываться четкие, жесткие истины… Все было четко поделено: это – истинные высказывания, это – неистинные, это – марксистские высказывания, это – антимарксистские; и все двигалось в этих определениях. Важно было, чтобы все высказывали только марксистские взгляды, а если кто-то высказывал антимарксистские взгляды, то он подлежал искоренению в той или иной форме, причем незамедлительному.
В данном случае, по определению Мельвиля, я высказывал антимарксистские взгляды и, следовательно, подлежал искоренению. И вот тут я решил применить уже опробованный прием. Я сказал:
– А кто вам дал такое право и поручил это определять?
Он ответил:
– Ах, вы мне не доверяете?! Тогда давайте обратимся к третейскому судье. Пишите ваш доклад – не весь доклад, ну, самые основные положения, страничек двадцать – двадцать пять, и сдавайте… Сколько вам нужно времени? Две недели? Отлично. Приносите на кафедру, и Теодор Ильич Ойзерман (он был тогда заведующим кафедрой) решит, какие они – марксистские или антимарксистские.
Я написал этот текст и сдал его на кафедру Теодору Ильичу. Он прочитал мои странички, потом вызвал меня. Разговор у нас происходил наедине. От обсуждения вопроса по существу он уклонился и поначалу решил поймать меня на неграмотности. И начал спрашивать:
– Вот тут у вас упоминается Людвиг Витгенштейн – а скажите, вы читали Людвига Витгенштейна?
– Читал.
– Как же? Это не переведено на русский язык.
– Да, я читал на немецком.
– Ах, вы на немецком читаете? – И он немножко подумал. – Я чувствую, вы очень мало загружены учебными занятиями, если находите время на занятия посторонние… Я вот слышал, у вас свободное посещение, может быть, все из-за этого происходит? Может быть, следует поставить вопрос о том, чтобы вас лишили свободного посещения? Тогда у вас будет меньше свободного времени, и вы будете меньше читать… А это вы читали? Вы же французского не знаете?! А, вы читали по другим источникам? Здесь не указано, что вы читали это по другим источникам! Вы создаете впечатление, что читали это в подлиннике, а это уже нехорошо, это уже неэтично!
И весь наш разговор происходил в том же духе, а потом он мне сказал:
– Все-таки я нахожу, что ваш доклад вредный: не могу сказать, что он антимарксистский, но он вредный. И поэтому я поставлю вопрос в деканате, чтобы собрались заведующие кафедрами… Я слышал, что у вас были инциденты с преподавателями и других кафедр. Вот мы соберемся и решим, можете ли вы продолжать учебу в университете.
И они действительно хотели собраться – трое заведующих кафедрами: Белецкий, Ойзерман и заведующий кафедрой истмата (не помню, кто это был, у меня такое ощущение, что как раз Кутасов был тогда заведующим кафедрой) – и еще кого-то пригласить. И назначили мне день, чтобы я пришел на обсуждение…
Итак, предстоял такой синклит, и я, как пай-мальчик, явился на заседание. Но что-то случилось у Белецкого, и он не пришел. Они подождали минут пятнадцать, отметили, что я пришел, и назначили следующий день. Долго обсуждали, когда лучше собраться – то одному было неудобно, то другому, но в конце концов нашли такой день, когда всем было удобно: это было недели через три. А мне сказали, чтобы я пришел на это заседание и дал объяснение, почему у меня и там такие завиральные идеи, и здесь, почему у меня конфликты и на кафедре истмата, и на кафедре русской философии (я что-то не то, как они слышали, о народниках говорил). И все разошлись.
А жизнь шла своим чередом. Мы постепенно двигались к сессии. Я посидел-посидел, подумал и решил: если все так протекает и собрание переносится, если кто-то не пришел, то, может быть, в следующий раз мне не прийти? И на следующее заседание я не пошел. Потом выяснилось: собрались действительно все, не было только меня. И спас меня преподаватель русской философии – такой рыжий интересный мужик, хромой, прошедший войну, очень симпатичный (сын его, кстати, ходит последние несколько лет на «четверговый» семинар[183]; он тоже как будто окончил философский факультет). Когда они, рассерженные, решили покончить со мной без моего участия, он сказал, что это неэтично, что, быть может, у меня уважительная причина, может быть, я болею, может быть, у меня воспаление легких и что вообще даже самому отъявленному преступнику дают последнее слово перед казнью… Они немножко поспорили, но он твердо высказал свое особое мнение. И назначили новое заседание – еще через три недели.
Я решил, что я могу спокойно на это новое заседание пойти, поскольку двух-трех из них наверняка не будет. Так и получилось. Теперь пришел один Теодор Ильич Ойзерман. Он сказал: «Это очень трудно – выбрать подходящий день. Мне надо посоветоваться с товарищами… Думаю, мы недельки через две выберем день и тогда вас известим».
Я понял, что активничать он особенно не будет и что в следующий раз я могу не являться. И поэтому в следующий раз, еще через четыре недели (это было уже на самом рубеже зачетной сессии и экзаменационной), когда меня вызвали, я взял в спорткомитете командировку и уехал на это время из Москвы. При этом отправил извещение: попросил, чтобы председатель спортклуба – Вася Хачатуров – позвонил из парткома и сообщил, что отправил меня по сверхважным и сверхсрочным нуждам общества и что поэтому я не могу явиться. И на этом