Книга Таков мой век - Зинаида Шаховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот, — сказал он, — держи. Для твоей матери, с моим почтением.
И, не теряя времени, удрал, спасаясь от разнообразных опасностей, подкарауливавших его в городе. Не букет, а целый куст сирени принес нам Яшка-князь…
В тот же вечер я встретилась с ним в парке, посвистев, как всегда, условленным образом в мой свисток.
— Где ты взял эти цветы? — спросила я, пока он уплетал хлеб с салом, который я ему принесла.
— Уж будь уверена, не у торговца. На что тогда харьковские сады?
Некоторые жесты мы забываем, и, если бы я сегодня не заговорила о Яшке, я бы не вспомнила жесты голодных людей. Яшка съел сало вместе со шкуркой, затем облизал ладони, чтобы не потерять прилипшие к ним хлебные крошки.
Потом он сказал:
— Что-то у тебя сегодня грустный вид. Дай-ка я тебя развеселю. Сиди здесь и не двигайся.
По аллее спускалась парочка влюбленных. Яшка меня покинул, спрятался в кустах. Когда гуляющие приблизились, он выскочил прямо на них со своим страшным ножом в руке и, вращая глазами, пустился в дикий пляс. Парочка убежала. Яшка убрал нож в ножны и вернулся на скамейку очень довольный собой.
— Потеха, правда? Правда, смешно, когда тебя боятся?
Это развлечение предназначалось мне от чистого сердца, и простая вежливость заставила меня сказать, что было действительно очень смешно. Но Яшка уже стал серьезным и заговорил о другом:
— Знаешь, добровольцы совсем близко. Скоро они возьмут Харьков. Я постараюсь к ним пробраться через линию фронта. Представляешь! Я вместе с ними возьму Харьков, и ты увидишь, как я пройду маршем в строю! Я освобожу твою мать, раз моя умерла. А пока не забудь об одном — нам надо выжить. И еще пожить немножко, понимаешь?
Июньское солнце освещало неказистое лицо Яшки-князя, первый пушок на его подбородке, его крупные руки, грязные, потрескавшиеся; пронизывая листву, оно покрывало золотыми бликами его рваную куртку, растерзанную, как и его юность. Облаченный в солнечные доспехи, мой друг. Яшка ушел к тем многим, кого я потеряла.
Что происходит в городе, который вот-вот будет взят? Сначала на него опускается странная тишина; притаившись, люди молчат, надеются, боятся. Стены Харькова покрываются плакатами с надписью: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!» На них изображен красный сапог, нацеленный на зад убегающего генерала, и земной шар, охваченный пожаром мировой революции.
Террор усиливается. Аресты, пытки, расстрелы. В подвалах соседнего с нами Чека китайские и латышские палачи свирепствуют, расправляются с заложниками и «подозрительными». Старый генерал Палицын, тот самый, который обратился с воззванием к населению о выброшенных из Института воспитанницах, убит. В одном из окон Чека можно видеть кожу его рук — жуткие перчатки из человеческой плоти; они выставлены там вместе с другими подобными, чтобы приучать население к страху.
Каждый день я вижу крытые брезентом повозки, в которых везут в анатомический театр Медицинского института, как раз напротив нашего дома, тела замученных людей. Иногда из-под брезента выглядывает застывшая голова, рука, нога…
Изустная газета — единственная, которой хоть как-то можно доверять — наполняет город всевозможными слухами. Друг другу на ухо передается весть: взяты Сумы, Добровольческая армия уже рядом. На стенах появляются слова, написанные дегтем или известью: «Возмездие близко». Кто это пишет, кто участвует в этом подпольном сопротивлении? Вся молодежь города. Как-то вечером у нас один из таких «сопротивленцев» раскрыл себя. Невероятно, но факт: это был мой учитель украинского языка, несколько комичный персонаж, ставший теперь учеником моей матери. Он показал нам опознавательный знак — маленькую ромашку, приколотую к обратной стороне лацкана его потертого пиджака.
— Клянусь вам честью, — говорил он, — скоро красных выдворят из Харькова.
А пока в город непрестанно прибывают свежие силы — элитные части Красной Армии. Как и «спецы» из Чека, они состоят из латышей и китайцев. В находящийся под угрозой падения Харьков приезжает и сам военный комиссар Троцкий, дабы поднять моральный дух населения. С рассвета на Сумской, где мы живем, раздается грохот сапог и цоканье конских копыт. Волочат артиллерийские орудия. И я вижу, как появляется Троцкий. Это видение, такое мимолетное в действительности, как и выступление Маяковского в Туле, окажется таким же устойчивым во времени. Не очень легко описать те чувства, которые я тогда испытывала. Но, когда пишешь воспоминания, нет ничего дороже правды.
Мне было видно, как Троцкий осматривал войска, вытянувшиеся по обеим сторонам улицы. Про него говорили, что он прекрасный наездник, но мне показалось, что он не так уж уверенно держался в седле. Весь его облик близорукого интеллигента, его лицо с крючковатым носом, согбенная спина оскорбляли мой взор. А то, что воины, которых он вдохновлял на бой против русских патриотов, имели такой ярко выраженный латышский и китайский облик, вызывало во мне стыд и ярость. Когда Троцкий удалился, солдаты рассыпали строй. Видя меня у окна, китайцы попросили принести им попить. Отказаться было невозможно; я принесла ведро воды, а про себя желала, чтобы в нем кишели бациллы холеры. Мои недруги уходили в бой в хорошем обмундировании и прекрасно вооруженные, как и подобает элитным частям.
Прошло два или три дня. Троцкий уехал обратно в Москву. В Харькове было объявлено осадное положение. Наши встречи на теннисном корте и прогулки прекратились. Скауты тренировались в оказании первой помощи.
— Помните, — сказал нам наш руководитель, — что вы только дети и что война — дело взрослых. Для вас, когда будет литься кровь, не должно быть ни белых, ни красных.
Я не возражала; для меня, как я думала, раненый и более не участвующий в бою воин переставал быть врагом. Но я ошибалась — ненависть так быстро оружия не слагает. Было решено, что, как только начнутся уличные бои, мы встретимся в условленных местах. Мне надлежало прийти к Технологическому институту.
И вот, наполняя мое сердце ликованием, раздаются первые громовые раскаты пушек — приятная музыка для тех, кто жаждет освобождения, кто не довольствуется прозябанием на обочине истории, прикованный к своей узкой личной жизни, кто не относится к «чистеньким» интеллигентам, подменяющим действия пустыми разговорами.
Я села у окна. Видимо, сигнал к восстанию еще не был подан. Улицы были пусты. И вдруг моим глазам представилось жуткое зрелище, из-за которого я забыла вчерашние благие намерения. По Харькову провозили поверженного врага. Молодой казак, раненый или убитый, был привязан к дрожкам. Лошадь шла шагом, чтобы любопытствующие успели проникнуться спасительным, как полагали, ужасом. Я видела прядь волос, выбившуюся из-под кубанки, и окровавленное лицо. Из кармана жертвы торчало горлышко бутылки, засунутой туда, наверное, насмешки ради. По обеим сторонам дрожек скакали красные кавалеристы (они были русские — не надо обвинять меня в расизме) и хлестали нагайками безжизненное тело.
Отвратительный запах разложения, который доносился из анатомического театра Медицинского института, не давал нам вот уже несколько дней отворить окно. Тем не менее этот смрад проникал повсюду, тошнотворный, ужасный; он еще не раз встретится мне на моем жизненном пути. Видно, времени не хватало закапывать расстрелянных, и нагроможденные тела в летнюю жару разлагались.