Книга Грот в Ущелье Женщин - Геннадий Ананьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что?! Что с тобой?!
Молчит. Губа закушена. Как и дома. Лицо синевой отдает. Да что же это?! Неужели роды начались? На мосту!
– Потерпи, – уговариваю. – Скоро дойдем.
Отпустила руку мою, пожала благодарно, улыбнулась болезненно.
– Пошли.
Ветер сорвал с посиневших губ это тихое решительное слово, и я скорее понял, чем услышал Лену.
Пошагали неспешно. Конца ему не видно, этому мосту, и впрямь – чертову. Ведь в обычную пору, пусть даже ветер, перебежишь его, не заметив, сейчас же все дощечки я пересчитал. Тоненькие они, оказывается, узенькие. Сколочены из ящиков водочных. То и гляди, какая дощечка не выдержит.
А на том берегу уже ждет нас Маша Чикатаева, заведующая медпунктом. Увидел, должно, часовой с вышки нас, доложил дежурному, а тот в сельсовет позвонил. Приятно. Забота без просьбы о содействии всегда приятна.
Я не знал, некогда было оглядываться, что и позади нас к мосту подошел Терюшин с двумя пограничниками. Я их потом увидел. Когда осилили мы в конце концов свой бесконечный путь.
Вот и медпункт. Ни разу прежде я в нем не бывал. Обычный приземистый дом из двух больших комнат и темного коридора. Первая комната оборудована для приема больных. Стены окрашены, прямо по бревнам, в голубой цвет. Стол накрыт белой, старательно выглаженной простыней. Три стула в белых чехлах. Кушетка, аккуратно застланная простыней, а в ногах – медицинская клеенка. Два шкафа с застекленными дверцами. У глухой стены, тоже белой, плита, оставшаяся, видимо, с тех времен, когда здесь жила какая-то семья, была тщательно побелена. Даже конфорки сияли белизной. Все это создавало впечатление стерильной чистоты и едва уловимой, но подчеркивающей торжественности. А хозяйка бело-голубого царства, скинувшая шубку и надевшая белый халат, словно влилась в эту чистоту, смешалась с ней.
Я уже несколько раз встречался с Машей Чикатаевой, и меня всегда удивляла ее круглость. Неповторимая. Особая. Круглое личико, круглые глаза, словно с удивлением и тихим восторгом взирающие на мир; даже пальцы ее были как бы составленными из бочоночков лото. И ногти круглые, похожие на перламутровые пуговицы. Кто-то из солдат назвал ее «чебурашкой». Она и впрямь походила на чебурашку, только волосы русые, да уши маленькие, кругленькие. Судьба Лены, моя судьба сейчас в руках этой кругленькой девушки. Надо же так не ко времени разбушеваться шторму?
– Сейчас разденемся – и на кушетку, – мягким приятным голосом заговорила Маша, подошла к Лене и принялась расстегивать пуговицы на полушубке. Я хотел было помочь ей, но она решительно отстранила меня и тем же мягким голосом попросила: – Вы, папаша, оставьте нас. Как родится ребенок, я сообщу. Идите, папаша, идите.
Папаша… Непривычно и приятно звучит. Обошлось бы все по-хорошему. Тогда уж – полноправно могу называться папашей. Отцом!
Я вышел на крыльцо и встал, не зная, куда идти. На заставу, домой ли? На душе неспокойно. Может, здесь, на крыльце, и ждать? Сесть вот на эту ступеньку, поднять воротник, и пусть несутся над головой лохматые тучи, пусть воет голодным волком ветер, а море хлещет злобно в гранитные утесы – мне все это сейчас совершенно безразлично. Мне нужно ждать. Больше ничего. Зачем только она загадала на шторм? Не стих он. Не захотел. Думай и гадай теперь – благополучно ли все окончится?
Открылась дверь медпункта, и Маша возмущенно спросила:
– Вы с ума сошли? Да? Вы знаете, что такое роды?! А ну марш домой! Марш! Марш!
Вот тебе и чебурашка. Настойчивая какая. Да отчего же здесь, на ступеньках я ей помешал? А она даже подтолкнула меня.
– Домой, домой.
– Ладно. Только вы уж мне сразу…
– Хорошо, хорошо, – согласилась она и захлопнула дверь.
Я пошагал, пробивая лбом тугой ветер, к мосту, но вскоре остановился и повернул к дому Савелия Елизаровича, не думая вовсе, что уже поздно и что хозяева могли лечь спать, тем более что стоит такая непогодь, нагоняя тоску. Я все еще никак не мог привыкнуть к тому, что начинается длинный полярный день (ночь теперь держалась всего около часа, а вскоре она и вовсе исчезнет), но что люди все же живут по распорядку средней полосы, спят в ночные часы, встают утром. Только дети иногда заигрываются в лапту или в «горелки» далеко заполночь. Но мне повезло. В доме не спали. Встретили меня дед Савелий и Надя чем-то взволнованные. Похоже – спорили.
– Не ко времени? – попытался было я извиниться за то, что невольно оказался так некстати и помешал им договорить о чем-то, похоже, важном.
– Кто ж тебе его определил, время-то? – спросил с ехидцей дед Савелий. – Забежал в какой век и оторопел. Сказывай: проведать, или дело есть ко мне?
– Лену в медпункте оставил.
– Ну и слава Богу Господу! Не первая Лена твоя, не последняя. Сейчас вот Надюша чайку сообразит, переможем часок-другой, благоверная твоя и разродится. Там и магарыч с тебя.
– Все будет хорошо, Евгений Алексеевич, – поддержала Савелия Елизаровича Надя. – Все будет хорошо.
Сказала удивительно просто, по-домашнему. А сколько нежной заботливости и одновременно уверенности звучало в ее голосе, что я сразу почувствовал себя намного спокойней. А может, не тон, не слова, а вот эти глаза с поволокой, которые смотрят так понимающе, так ободряюще; может, эта улыбка, мягкая, едва уловимая; может, вся она, стройная, удивительно женственная, внесла покой в мою встревоженную душу? Вот есть она – чудная девушка, и рядом с ней тебе хорошо и покойно. Нет, не верится, что Полосухин к ней равнодушен. Видимо, иное что-то сдерживает. Слово, данное прежде, еще до встречи с Надей. Долг. Либо самолюбие. Но ведь любовь властвует над всем. Кто может осмыслить ее необузданную силу? Сегодня Полосухина еще сдерживает долг, а что будет завтра? Впрочем, разве это плохо, когда разные люди вдруг понимают, что они – разные.
Взвешивала ли Надя свой порыв, когда кинулась вслед за дедушкой в тундру? Одно руководило ее поступком – желание помочь любимому человеку, спасти его. Не для себя. Для другой женщины. Для той, которая и шагу-то не сделала ради спасения своего мужа. Да еще устроила сцену ревности за то, что вот эта верная, надежная девушка-товарищ оттерла его, обессиленного, нерпичьим жиром, смазала йодом его ножевые раны и забинтовала их. Близкое по духу должно, просто обязано слиться. А впрочем… Жизнь – непонятная штука… Такая же, как и любовь.
– Чего же ты, мил друг, руки опустивши, колом торчишь? Пошли-ка, пошли, – и дед Савелий буквально потянул меня в боковую комнату. – Перескажу тебе, отчего сыр-бор у нас с внучкой разгорелся.
Какой разительный контраст: обаятельная красота молодости и исполосованная морщинами старость, спокойная нежность и петушистось откровенная – и это люди одного корня, одной веточки человеческого древа. Время. Что оно делает с человеком…
– Я ей, Наденьке, совет даю: пиши о поморах, не погибнул бы отцом начатый труд великий и праведный. Дак нет, знать, дескать, много нужно, чтобы свое слово произнести. Дак знание-то, его тебе на тарелочке, как хлеб-соль, что ли, поднесут? Держи карман шире.