Книга Офирский скворец - Борис Евсеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девочка по имени Кэннэй, Девочка Красный Шар!
Она и стала для меня в тот миг яшмовым чукотским солнцем.
Там, где Костромка стекается с Волгой, где, канув на глубину, ходят тайные и тихие вихри воды, невдалеке от величавого Ипатия стоит выстроенная для туристов и теперь полузаброшенная деревня. Сонные домки этого берендеева царства глядят на мир испуганно и непонимающе: зачем? Зачем строили, зачем бросали? Зачем выламываются чешуйки деревянные из крыш, соскакивают с петель резные двери, трескаются по ночам матицы и завитки обломанные болтаются?
В одном из таких домков нынешняя зима Митьку и угнездила.
Не топлено, не метено, голодно – зато не так боязно, не обрывается сердце от стуков и дальнего свиста.
Но вот зима прошла, к весне стало теплей, сытней. Сытней – а горше. И горечь эту хоть мажь по щекам, а хоть с хлебом ешь, – никуда она не девается!
Потому и живет Митька через силу. Не живет, доживает.
Полгода назад, по первой еще осени, обчистил он палатку. Теперь Митьке конец. Теперь – потому, что зимой у всех палаточников и так хлопот полон рот: то обогреву нет, то товар не по сезону. А весна время легкое, гулевое. Для Митьки же – пропащее. Это он знает отлично, и по временам ему страшно до рвоты, а по временам – ничего, терпимо.
«П… п… п… конец подкрался незаметно, – поплевывает перед собой и криво лыбится Митька. – И правильно, и верно, что конец. Своих «кидать», у своих тянуть – никак это не годится».
Митька чешет когда-то стриженную под нулевку, а теперь ровно и густо заросшую голову, трогает не в меру мясистый, замокший, прилепленный к плоской тарелочке лица нос, вздрагивает всем своим остреньким курячьим телом: телом какого-то восьмилетки, а не четырнадцатилетнего пацана, телом, которое он ненавидит и терпит только потому, что оно все-таки удивительно крепкое, жесткое… Митька встряхивается и все пытается вспомнить: за каким хреном полез он в палатку, где торговал его двоюродный брат Стас? Ну, пошел он туда, допустим, потому что и всегда в последнее время по ночам ходит, никогда не спит, разве только днем. Но грабить-то Стаса на кой?
Мысли разбегаются. После бессонной ночи Митька поклевывает носом.
«Ну, пришел, ну, набил барахлом и бутылками две сумки. Ну, так ведь кое-что и отдал же! Сам и принес. Правда, потом вытворил кое-что похуже: деньги стянул. У-у-у, ё-ё-о!.. Ну да чего теперь. Завывай не завывай, конец – один».
Можно бы сейчас, конечно, на автобус, на поезд – да хоть в ту же Москву. Деньги у Митьки есть. Денег ого-го сколько! Денег – от сладости ловко ложащегося на язык словца Митька жмурится, как тот кот – денег у него целая «котлета»! Но чтобы в поезд-автобус сесть, нужно на вокзал ехать, нужно переправляться из берендеевой деревни на другой берег, в Кострому, а там-то его как раз и ждут! Потому как давно приказано-приговорено: Митьку-Камыша поймать – и в речку Костромку! Знают гниды, как уесть.
Прошлым летом уже «купали» его. Но то до кражи и ради забавы только. Потом еле живого, одеревеневшего, покрытого сплошными бурыми пятнами, насилу отпоили сладко-соленым, тошнотворным, как моча, «Волжским» вином. Потому-то здесь, в туристической деревне ему жить и позволяют, думают: помрет Митька, не выдержит. Вода ведь, так его пугающая, прямо под задницей! Эхма! К доктору бы сейчас, к Семен Михеечу!
Доктор Митьке не раз говорил: «Вас, Димитрий, я за две недели вылечу. За полторы даже! Мне это, как вот руки вымыть. Но… время, время! Где его взять? Никакого времени мне на вас не отпущено. А то бы я с радостью…»
И руку к сердцу доктор прижимал, и «простите, простите Димитрий», говорил. А потом уходил скоренько за занавесочки и на ходу все руками встряхивал. Наверно, потому он руками тряс, что были они у него в каких-то ранках: маленьких, багровых, поднимавшихся над кожей, как крохотные вулканчики (такие вулканчики Митька в кино видел) с едва заметными воронками кратеров. Чудно́! Доктор, а руки не лечит. Наверно, на них тоже времени не хватало. Ну да теперь все равно. Нету доктора! Уехал в Тель-Авив. Тамошних, небось, лечит. Может, кого и вылечил уже. Может, и там уже весна! Эхма!
Митька зябко ежится и на минуту закрывает воспаленные – от непрестанного вглядыванья во все, на что можно глядеть – глаза.
Да, стало быть, весна! И вот: восседает здоровенный Семен Михеич на стуле, как на троне, и пьет рюмку, пьет другую, и воблу нюхает. А если жарко, то пиво, конечно, пьет. Но вобла с ним – обязательно! Не ходил доктор без воблы… Сидит, стало быть, доктор, рюмку пьет, Митьку, радуясь, вспоминает. Вокруг медсестры в прозрачных халатиках, каблучками: штып-штяк, штып-штяк! По стенам и на столах аппаратура классная, зелеными огоньками блымает и красными, про людей пришедших все как на духу выдает. А напротив Семен Михеича во всю стену окно. И в том окне Святая гора, про которую доктор Митьке рассказывал. Справная, обалденная гора! Лесочки под ней и огороды произрастают, живность всякая разная: индоутки, ишачки, верблюжата, – бегают, орут сладко… И Семен Михеич на живность на ту ласково глядит, хрустко вобле голову обламывает, зубами в хребет ей вонзается. А потом, посолонив язык и душу, хрипло так, но и весело поет:
Гроб везут, колеса тук-тук-тук,
Конь головку клонит,
Молодая да та девчоночка,
Жульмана́ хоронит…
Тут Митька раздергивает веки и рычит, и бьет себя по голове, и гонит неуместные картины куда подальше…
Но если правду сказать, за зиму, пока Митька ждал кончины, в башке у него еще и не такая канитель поднималась: голоса гомонили разные, незнакомые песни выкрикивались, звери-люди черт-те какие, откинув крышечку на затылке, прямо в голову заглядывали. Митька веки склеит – одна темень, ничего не видно. Откроет глаза – то доктор со свиными копытцами из мешка вывалится, то Стас без ушей. Стасу-то Митька и впрямь ухо надкусил сильно, о чем теперь кажен Божий день жалеет. Но другие-то, которые выскакивают, – они-то при чем?.. Выходит, ежели даже не утопят Митьку в Костромке братья-палаточники, дорога ему все равно одна: в дурку!
«А мож, оно в дурке и не так страшно? Мож, очухаюсь там? Доктора отучат воды бояться, засыпать по ночам помогут?..»
Раньше Митька ночами спал крепко. Еще два года назад спал себе, как байбачок в норе, и сны видел желанные. Больше всего нравился ему сон про дядьку Григория, что живет в сладком и солнечном городке Плесе. Был, был когда-то Митька в Плесе, мальцом еще, с матерью! Но потом мать умерла в Солигаличе. Поехала туда и умерла чего-то. А в Плес Митька больше никогда не ездил. Но сон про Плес ему все равно снился.
Снилось, подъезжает он на «ракете» к Плесу, а окрест – невыносимое золотое переливанье. Что вокруг творится! Весь правый берег Волги, вся гора, на которую круто взбегает городок Плес, звенит-вызванивает. И видно вокруг каждую мурашку, каждую собаку или кошку, да при том еще и слышно, как змеи с ужами в речном золоте плещутся, как рыбы на глубине электричеством позванивают. А самой реки с Плесовой горы почти не видать!..