Книга Москва-bad. Записки столичного дауншифтера - Алексей Шепелёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то лестница принесла Раису Евстахиевну. По её словам, едва ли не впервые за пять лет работы. И она тут же завизжала: «Почему это у вас посетители… Сейчас директриса с комиссией шастают, а у вас…» Мне стало совсем не по себе: вот ещё только от неё я не выслушивал нагоняя! (разве только за ковыряние в ухе). Но она сообщила, что пошутила и что, по сути, заодно пришла и предупредить о комиссии. Я поблагодарил (хотя мне было всё равно). Она быстро дошла до «Как вы тут вообще работаете – морозяк-то какой!» и на прощанье рассказала анекдот (подтверждённый потом старожилом В. С.). Был тут до вас ещё один тоже молодой человек, сидит на дежурстве… и заходит дедок какой-то, вроде и без свиты, а кто их тут отличит, и внезапно прямо к нему обращается: «Что ж ты скрючился-то так сидишь, а?!.» А тот грубоватый был такой товарищ, уличный: «Тебя бы сюда посадить – я б на тебя посмотрел!» – и чуть не матом. А оказался директор ГИМа. После этого пару лет не было мужиков, да их сюда и не заманишь, разве только вот этих… (она, понизив голос, кивнула на певцов, и именно на главного) хомиков-певунов…
Ругательство она произнесла странно, с явным «х» вначале (но не с хохлятским «г»). Богатая его зоо-ассоцитивность (хомяк-пивун, утка-крякун, медведь-губач, любимый её – Николай Трубач…) всё же заставила меня заулыбаться (от холода лицо было стянутым, как будто из резины), я хотел было довести до конца её мысль (что тогда и мы со Стасом и Гяуром) или как-то прояснить её отношение избирательно к хористам, но она уже выскочила.
Более-менее удачно проводив комиссию, я вскоре за этим получил двойной или даже тройной нагоняй. Перенёс я его, мне показалось, достойно, хотя и попытался всё же оправдываться. Впрочем, меня не слушали и до главного я не дошёл. Зато на другой день не выдержал и весьма уже нервно попросил хоремейстера встать чуть подальше, чтобы оставить мне коридор для прохода к лестнице хотя бы в метр. «Или даже чуть меньше», – заключил тираду я. Он мне ответил весьма невежливо, весь насупился, отступил один шажок и заставил отступить всех, а потом, во время пения, всё пятился назад. В итоге около недели он стоял как бы отдельно от хора – как часовой при мне, когда я сидел. А далее вернул свои позиции и бросал в меня взгляды, как будто я был окном, загораживающим обзор на обогреватель.
Утром, когда приходил раньше или когда они уходили обедать, я перетыкал в свою розетку свой обогреватель. «Вообще-то могли бы предупредить! – как-то зарядил он, не зная, к чему придраться – и вообще…» А когда он оказался у лестницы в то время, как у меня спросили, что делать, если уже поднялся сюда, а часть экспозиции внизу ещё не осмотрел (это бывает очень часто!), и он, соображая, едва разинул рот, как я как ни в чём не бывало откликнулся: «You may go outside at first – this way, to the left – and then enter again through the main doors» (потом я использовал уже «you must…»). Услышав это, наш колченогий друг позеленел и чуть не навернулся со своих крепко подкольцованных ног.
Понятно, я и сам обычно не намного лучше держусь. От недосыпания руки и ноги аж сводит, боль и усталость с каждым днём лишь накапливаются. Организм настолько разбит, что еле передвигаешь лапками, иногда до того доходит, что думаешь: сейчас брошусь в ноги явившейся сверху на ступенях (когда сидишь на выходе) Биссектрисе – лишь бы дня на два поотсочать, или хоть на два часа!.. Но как только кто-нибудь входит, или сам идёшь, тут же принимаешь вид нормального существования и изображаешь, как можешь, бодрую походку – Гяуровой, конечно, не вровень, но хотя бы не хромать.
В замкнутом промёрзшем и затемнённом помещении настоль пробирает, что пулей вылетаешь на улицу, на знаменитое крыльцо собора – будто хватая кислород, вынырнул из-под воды. Здесь -15 – какая прелесть! Смотришь на приплясывающих торговцев по сторонам хоккейной коробки на площади – греются чаем с коньяком и проклинают свою работёнку – не понимают, наивные нанайские дети, своего счастья!
Естественно, уже через неделю-другую я стал подкашливать, к ломоте от недосыпания присоединилась ещё дополнительная: от слегка повышенной температуры… Естественно, не людям надо кидаться в ноги. Вот где и когда надо учиться молиться. Хотя бы своими словами. Хотя бы не своими. Хотя бы когда от холода сводит скулы и чувствуешь, что уже не чувствуешь пальцев на ногах – хотя бы когда течение последних минут застывает…
Десятки, сотни часов – всё можно превратить в напраслину… Как жаль!
Я потому ещё старался не выступать против Биссектрисы, хорового деспота и прочих недоразумений, что никак не хотелось привлекать внимание к своей скромной литературно-агентурной персоналии – сейчас враз заинтересуются, кто это такой говорливый, начнут выискивать по всяким фейсбукам и одноклассникам, а только набери в поиске, сразу вам и мои книжки, и биография… Для Анфисы настоящая находка, страшно и представить! Да и для любого малосведующего в лит-ре, недаром сам я мало кому показывал первую свою книжку и не имел её дома. Два человека, мне тоже передавали, её сожгли, ещё несколько обещали вразумить автора кулачищами. «С матом и лесбиянками» – цитата, между прочим, из рецензии – первое, что бросается в глаза. А когда на тебя сотни ссылок, их не уберёшь – это не соцсеть…
Я, естественно, отвечаю за свой базар, но Штирлиц хорош на экране, когда знаешь, что он хороший и наш, в сопровождении внутреннего монолога и гениально-проникновенной музыки… Книги, конечно, странные, я и сам недоумеваю… а отчасти и раскаиваюсь. Хотя с другой стороны, что я, по-вашему, должен был в двадцать лет написать – «Записки сосновского телятника»?!.
Наконец, однажды утром, когда я уже щеголял в мешковатой казённой аляске (чёрной, грязной, чем-то пахнущей – кофточку-то под ней не видно!), а ноги, наплевав на эстетику и безопасность, приучился всё же укрывать, произошло давно назревавшее.
Хоть и не совсем ещё укрывшись, я сидел, а музыканты, заходя, здоровались кивком – а после даже по пути подруливали и даже подавали руку. Я механически чуть привставал – но чисто символически: вконец разбитая подставка для ног и этому не способствовала… (К слову, я впоследствии побывал в соборах Кремля, и там, что, например, в Успенском, что в Архангельском, я увидел обычных музейных бабок, восседающих на приличных стульях, под ногами с приличными – не самодельными! – подставками, и в довершение всего – там топят!) Когда внезапно подле меня очутился главный запевала и тоже сунул свою мощную волосатую конечность, я, видимо, либо привстал недостаточно (скорее, просто недостаточно быстро), либо не привстал вообще… Не успел я опомниться, как он дёрнул меня за руку и пробыдланил что-то про уважение и что вообще со мной здороваться никто не будет.
Вместе с телом он похож на Кинг-Конга или Шварценеггера, всунутых в костюм, но дело не в силе, а в работе. С тех пор будни стали ещё более тяжкими (хотя куда уж).
…Вот он опять подходит вплотную задом, всех выстраивает, бьёт об каблук камертоном… (я хотел было принести свой, с другой частотой, и незаметно перебивать эфир, но забил.) Впрочем, иные его отношение не разделили.
Появился ещё один певец, с голосищем таким оперным, он начал, исполняя те же вещи, солировать, а когда он в паре метров от меня как заорёт из «Утверди, Боже»: «Вовек!» – да в такой акустике, усиленной кувшинами-голосниками вверху купола – «во-век ве-э-ка-а!» – целую минуту дрожит напряжение и раскатывается вокруг по тёмным промёрзшим галереям дрожащим, словно воскресшим из древности эхом… И тут ещё разом грянет хор: «Вовек!» – и всё это в присутствии сотен двух иноземцев-иноверцев – у меня аж мурашки по задубевшему телу пробегали, внутри всё мгновенно как бы вспыхивало, застывало льдом в груди, дрожало лицо от подступающих слёз…