Книга Зимняя война - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тулупчик распахнулся, юбчонка была коротка, кокетливо подшита ею, и он увидел снова ее ноги — ее смуглые, длинные ноги, она обвивала его ими, когда они на табачных пахучих мешках сплетались, целовались, кричали и стонали. И эти ноги обнимали другого. И эти губы другой брал и высасывал, как дольку апельсина. Несчастная барменша. Коньячная наливалка. Он уткнулся головой в ее живот. Нож блеснул в его отведенной вбок руке. Он вдохнул глубоко, как табачный дым, терпкий овечий запах тулупчика — мездры, влажных завитков шерсти; запах женщины, пробившийся сквозь овечий дух — соленый и винный, кружащий голову. У него так давно не было женщины. Он прилетел… когда он прилетел?! Откуда?!
Пошел прочь! Это кричит она. Он слышит ее крик. У него заложило уши. Он оглох. Как тетерев на току. Он дурак. Она любит другого. Если ты хочешь, ты завтра же можешь погибнуть в бою. Враг подтягивает наземные войска к Хамар-Дабану поближе. Как пахнет сухой полынью. Она прорастает сквозь снег. Сквозь чешую льда.
Стоя перед ней на коленях, он размахнулся и всадил нож ей под ребро, слева. Северный складной нож, ручной работы. Он всегда носил его с собой. Он был с ним, у него в кармане, за пазухой, за поясом, везде — в Париже, в Нью-Йорке, в Стокгольме. Старая Европа. Старая задница. Ты не отняла у него драгоценное оружье. Ты еще поскачешь, задница, на полях Зимней Войны. Россия вместе со всем диким необъятным Востоком тебе покажут.
Он ударил ножом в старую Европу. В милую Кармелу. Она осмелилась полюбить другого. Не его. А его женщины!..й с ними, с его женщинами. й с ними. Ему нужна она. Здесь и теперь. Теперь или никогда.
Но ты же убил ее. Ты убил женщину. Что теперь с тобой будет.
Он глядел как во сне, как она вскрикивает, падает, заваливается на бок. Он выдернул нож из раны, рукоять была еще зажата у него в кулаке. Он швырнул нож. Нож улетел далеко, зазвенел по камням. Кровь окрасила алым гимнастерку, брызнула на мех тулупа, на овечьи завитки. Далеко, в горах, разорвался снаряд. Заухали зенитки. Война жила обычной жизнью. На Войне нельзя было мужчине убивать женщину из-за любви. Из-за какой-то там любви, которая уже кончилась.
Женщина падала на замерзшую, заснеженную землю, расширив глаза, открыв рот в крике, уже беззвучном. Из ее горла доносился хрип. Он видел, как она хватается рукой за рану, пытается зажать ее, заткнуть, и красные ручьи текут у нее между пальцев, из-под ладони. Милая!.. любимая… Ты всегда просила меня сказать это. Я убил свою женщину, изменившую мне. Я гляжу, как она умирает.
Из-за гладкого гранитного валуна, припорошенного снегом, выскочил офицер. Чистый, выбритый, волосы серебрятся, весь блестит, как начищенный самовар — блестит ременная пряжка, звездочки на погонах. Блестят сумасшествием и тоской глубоко запавшие в череп глаза. Серебряков!
— Серебряков, — сказал Юргенс сухо и глухо, продолжая стоять на коленях, — я Кармелу убил.
Так буднично, просто он это сказал.
Капитан ринулся к лежащей на камнях женщине. Подхватил ее на руки. Вот другой держит ее на руках, не я. Вот другой целует мертвое лицо. Не я. Эй, другие мои женщины! Где вы! Молчите. Я сам молчу. Капитан сейчас вынет из кобуры револьвер и расстреляет меня в упор. Я и пикнуть не успею. И будет прав.
Капитан сел, с женщиной на руках, на землю, прислонился спиной к огромному гранитному лбу и заплакал. Он плакал горячо и щедро, не утирая слез, кусая губы, касаясь мокрым лбом мертвого возлюбленного лба. Как проста и жестока жизнь. Как непререкаема смерть.
— Я знал, что так будет, Юргенс. Ты не мог бы иначе, — выдохнул Серебряков между рыданьями. — Знаешь, я ведь пять лет не плакал. Слез не было. Я думал, я уже камень. Она сделала из меня человека. Мужчину. Я понял, что я мужчина, Юргенс. Закончилась бы Война — я бы женился на ней. А ты — никогда. Ты ветер. Ты ревнивый, резкий ветер. Ты выдул ее насквозь. Она была вся пустая. А я наполнил ее. Она бы мне… ребенка родила! Ты… зверь… тебе не отмолить… она к тебе во сне будет приходить…
Он отупело глядел, как капитан баюкает мертвую Кармелу на коленях. И правда, будет приходить во снах. Сны. Граница между сном и явью — может быть, граница между речкой Удой и речкой Селенгой. И рыбаки сидят, колют пешнями лед, налаживают снасти. Война Войной, а рыба рыбой. Удить-то надо, семью кормить. Никогда Кармела не родит ребенка. Не выкормит грудью. Его дети. Сандро. Урсулочка. Он вздрогнул. Где они теперь. С кем они. Женевьевы нет на свете. А может, она живет на Луне. Однажды лунной ночью он поглядит в небо и увидит ее. Где он увидит среди звезд Кармелу? Как пахнет табаком из кармана ее гимнастерки. Там, чуть повыше колотой алой раны.
— Похорони ее у заставы, Серебряков, — прохрипел он и поднялся с земли. — Хочешь, я сам выкопаю могилу. Ножом. Земля-то здесь твердая от мороза. Железная. Но это же не вечная мерзлота. Вечная мерзлота начинается чуть посеверней. Там, за Яблоневым хребтом.
Он повернулся и пошел, сутулясь, прочь от них, обнявшихся последним объятьем. Найти бы золото, затонувшее в Вилюе. Или Витиме. Колчак обладал флотом и армией; он нарошно утопил золото, он знал, что вернется и станет русским Царем. Он не вернулся. Он упал на зеленый лед. Его расстреляли на изумрудном льду Ангары, а его корабли ушли по северным рекам без него. И их подорвали на минах. И их утопили. Как бездарно, бестолково, в крови и грязи, в боли и ржави, кончается век. Если б он, простой солдат, нашел золото, он бы тоже смог жениться вновь. На Кармеле. И они бы не бедствовали. И он бы не глядел в рожу генералу, спеша выполнить военное заданье. Не мотался бы по мишурным, великолепным, пустым, как китайские бумажные фонари, столицам мира.
Серебряков, держа холодеющую Кармелу на руках, глядел ему в спину. На гимнастерке, по хребту, меж лопаток, расплывалось темное мокрое пятно. Господи, как он вспотел. А морозец-то изрядный.
Солдат с вышки сверху, молча, прокусив губу до крови, сжимая автомат, глядел на любовную пару и на третьего, уходящего по каменистой заметеленной тропе.
— На кого ты работаешь в Зимней Войне?!.. Отвечай!.. Быстро!..
Молчанье. Тяжелое, долгое молчанье.
— Ты!.. — Удар в лицо. В челюсть. Удар под подбородок. Зубы клацают, ломаются, крошатся. Орехов лесных уж не погрызть. Какие орехи, к черту. Оставили бы в живых. — На кого ты работаешь?!.. На генерала Ингвара?!.. На Давида и Ионафана?!.. На Авессалома?!.. Отвечай! Живо!.. Молчишь?!..
Молчанье. Человек мучает человека. Человек пытает человека. Он понял: боль он может переносить. Его заложила, продала эта парижская штучка?!.. нет, та сестра милосердия в госпитале… она ушла якобы за уколом, за шприцем, потом вернулась, открыла дверь… огонь обжег его глаза, много огня… они выжгли огнеметом всю палату… они обожгли его ноги, на икрах и коленях вздулись пузыри ожогов… это чтобы он не мог идти, убежать… наручники щелкнули, и он запомнил черные глаза над белой марлевой маской, полные ужаса и веселья… веселишься, детка, тварь, да и где ж вас, таких тварей отменных, набирают только… а может, ее припугнули… и она поддалась им… им!.. они… они хотят знать, кто такие Давид… Авессалом… о, какое золотое имя. Золотое, как золотая серьга. Как золотая щека, светящаяся из мрака, из тяжелой, колышащейся тьмы.