Книга Скрижали судьбы - Себастьян Барри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты не следишь за судьбой своих дружков, — сказал он с заметной издевкой. — Джон Лавелл умер.
— Как это — умер?
— Он вернулся в ряды ИРА, думая, что эта немецкая война нас ослабит, застрелил полицейского, за что и был справедливо вздернут. Ирландское правительство специально для этого выписало самого Альберта Пьерпойнта из Англии, так что уж будь уверена — работа была выполнена на совесть.
Ох, Джон, Джон, глупый Джон Лавелл. Упокой и прости Господь его душу. Признаюсь, я часто гадала, что с ним сталось, куда он делся, чем занимается. Вернулся ли он в Америку? Стал ли ковбоем, грабителем поездов, Джесси Джеймсом? А он застрелил полицейского. Ирландского полицейского в ирландском государстве. Ужасное деяние. И все же он оказал мне великую милость, убравшись подальше, не преследуя меня, хоть я того опасалась, — он держался на расстоянии и ни разу не побеспокоил меня, без сомнения понимая, в какую беду он втянул меня тогда, на Нокнари. Так он пообещал мне и слово свое сдержал. После того как священники ушли, он схватил меня за руку и пообещал мне это. Он с честью выполнил свое обещание. Честь. Не думаю, что мужчина, стоявший передо мной, вообще знал, что это такое.
Отец Гонт хотел обойти меня, чтобы выйти на улицу через узенькую дверь. На мгновение я преградила ему путь. Преградила путь. Знаю, что захоти я — и у меня хватило бы сил убить его, тогда я это почувствовала. Я знала, что могу схватить что-нибудь — стул, да что под руку попадется, и обрушить ему на голову. И это было тоже правдой, такой же правдой, как и то, что я ему сказала. Я бы — если не с легкостью, то уж точно с радостью, со всей душой, с яростью, с изяществом — убила бы его. Не знаю, почему я этого не сделала.
— Ты угрожаешь мне, Розанна. Отойди от двери, будь добра.
— Добра? И это говорите вы?
— Это всего лишь выражение, — сказал он.
Но я отошла от двери. Я понимала, понимала, что любая нормальная приличная жизнь для меня окончилась. Слово такого человека все равно что смертный приговор. Я всей кожей чувствовала, как меня обсуждает весь Страндхилл, весь Слайго перешептывается за моей спиной. Я и так давно это знала, но одно дело — знать свой приговор, и другое — услышать, как его произносит судья. Быть может, они все придут сюда и спалят меня в моей хибарке как ведьму. И вернее всего было то, что никто мне не поможет, никто не встанет на мою защиту.
Отец Гонт аккуратно убрался из мерзкого дома. Падшая женщина. Безумная женщина. Мой Том, мой прекрасный Том получил свободу. А что получила я?
Записи доктора Грена
Вчера вечером в доме было снова совершенно тихо. Будто бы ей, после того последнего звонка, больше не надо звать меня. Мысль эта заставила меня сменить страх на совершенно иное чувство. На что-то вроде гордости за то, что любовь во мне все-таки была, хоть и погребенная во внутреннем хаосе. И что, быть может, у нее эта любовь была тоже. Я снова прислушался, но не в страхе, а скорее в безрадостном томлении. Зная при этом, что мне никто ничего не ответит и ничего не спросит. Странное состояние. Наверное, это счастье. Длилось оно недолго, но я, словно сломленному пациенту, терзаемому горем, велел себе отметить это счастье, запомнить его, поверить в него изо всех сил, когда тьма снова навалится на меня. Трудно очень быть героем без зрителей, хотя в каком-то смысле все мы герои занятного, наполовину провального фильма под названием жизнь. Нет, боюсь, это замечание не выдерживает никакой критики.
Что там говорится в Библии про ангела, который живет в каждом из нас? Или что-то в этом роде. Никак не припомню. Думаю, что ангел этот — та незапятнанность, что есть в нас, — вот он является большим знатоком счастья. Уж ему захочется им стать, ведь он немного его отведал. И все же… Хватит.
Ангелы. Для психиатра это печальный предмет. Но я уже стар и отведал горя, которое, как мне казалось поначалу, убьет меня, освежует, вздернет, так что — хотя бы в личных записях — почему бы и не поговорить о них? Я смертельно устал мыслить рационально. Что это за существо получается? Небесный педант?
Я снова принялся перечитывать отчет отца Гонта. Интересно, остались ли еще на свете такие всезнающие, суровые и совершенно беспощадные священники? Наверное, остались, но, как и прежде, стараются не слишком этого показывать. Быть может, потому что происхождение де Валеры было столь неясным и загадочным, он находил особенное утешение в несгибаемости церковников.
Конечно, он закрепил их права в своей конституции, но верно и то, что он отказал тогдашнему архиепископу в самой значимой его просьбе — сделать католическую религию государственной. Слава богу, до этого он не дошел, хотя и зашел достаточно далеко, возможно, куда дальше, чем следовало бы. Он был вождем, который боролся с ангелами и бесами — иногда в одном и том же теле. Во время войны за независимость он состоял в ИРА, которую в те годы представляли противники Договора, и после гражданской войны даже попал в тюрьму, но, придя к власти в тридцатых, он обнаружил, что все силы надо бросить на подавление своих бывших соратников, которые для ровного счета отринули и Договор, и его самого.
Должно быть, он страшно горевал, не спал ночами — как и любой бы на его месте. Отец Гонт описывает также судьбу некоего Джона Лавелла, фигурировавшего в истории Розанны, которого безо всякого снисхождения повесили в самом начале Второй мировой. Остальных его товарищей высекли плетьми, а я и не знал, что порка была узаконена в Ирландии, не говоря уже о повешении. Отец Гонт пишет о тридцати шести ударах плетью, но это уже как-то чересчур сурово. Но для де Валеры это, наверное, было как вешать и пороть собственных сыновей или сыновей и наследников тех, с кем прошла его молодость. И от этого что-то еще в нем надломилось. Чудо, что страна вообще оправилась от тех ранних бед и потрясений, и де Валеру, которому пришлось столкнуться с этими необходимыми ужасами, остается только пожалеть.
Возможно, где-то здесь и кроется причина необычайной преступности последнего поколения ирландских чиновников, не говоря уже о том, сколько священников прошлись по невинности наших детей плугом и бороной растления. Абсолютная власть таких людей, как отец Гонт, ведет к абсолютной развращенности, так же как день ведет к ночи. У меня возникла недостойная мысль о том, что, быть может, де Валера так страстно стремился избежать участия во Второй мировой вовсе не потому, что опасался внутреннего врага, опасался расколоть надвое юную страну, а потому, что это, по сути, стало дальнейшей попыткой выхолостить всякую сексуальность. Что-то вроде распространения намерений церкви. И, если эта мысль не слишком примитивна и очевидна, тогда это было направлено на мужскую сексуальность.
Я так устал, что даже не знаю — не банально ли все, что я тут написал. Позже вырву, если что.
Этот Лавелл, хоть и много лет назад мог сидеть в одной тюрьме с Девом, а позже был повешен у него на глазах, ангелом, как говорится, все же не был. По словам отца Гонта, он привел пойманного им полицейского на взгорье, начинавшееся сразу за Слайго, надел ему мешок на голову и приставил пистолет к виску. И затем снова и снова крутил барабан и взводил курок. Надо думать, несчастный гарда[57]вскоре был вне себя от ужаса. Лавелл пытался выпытать у него, когда в казармы приносили жалованье, потому что хотел украсть у полицейских само их содержание. Довольно мудреный преступный замысел, как мне кажется. Но гарда то ли был слишком смел, то ли ничего не знал, поэтому не хотел или не мог дать ему никакого ответа. Лавелл все щелкал курком. Несколько его сообщников похитили жену и дочь гарды, и держали их в заброшенном доме в Слайго, и Лавелл грозил ему, что их убьют, если он будет молчать. Но по правде сказать, бедняга вряд ли что-то знал. В конце концов Лавелл застрелил его. Информация об этом преступлении выплыла наружу, потому что один из его подельников стал свидетелем обвинения и отделался вышеупомянутой поркой. Но тут началась война, и де Валера очень боялся того, что ИРА вновь наберет силу, так как знал — связь с немцами у них уже налажена. А у Дева нейтралитет был второй религией, которую он защищал до последнего. И потому он никак не мог пощадить Лавелла. И, честно говоря, невелика была потеря.