Книга Игра в бисер - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я вижу, – задумчиво сказал Ферромонте, – что вы нашли в нашем бывшем мастере музыки какое-то подобие святого, и хорошо, что сказали мне это именно вы. Признаюсь, что из любых других уст я выслушал бы это не без величайшего недоверия. Я и вообще-то не охотник до мистики, а уж как музыкант и историк тем более склонен к педантизму и четким категориям. Поскольку мы, касталийцы, не христианская конгрегация и не индийский или даосский монастырь, никому из нас, по-моему, не следует причислять кого-либо к лику святых, то есть подводить под чисто религиозную категорию, и любого, кроме тебя – простите, кроме вас, domine, – я осудил бы за это. Но вы, я думаю, не станете хлопотать о канонизации уважаемого экс-магистра, да и соответствующей инстанции в нашем Ордене нет. Нет, не перебивайте меня, я говорю всерьез, я вовсе не шучу. Вы рассказали мне о своем впечатлении, и я, признаюсь, немного пристыжен, ибо описанный вами феномен не ускользнул от меня и моих монтепортских коллег, но мы только приняли его к сведению, не уделив ему особого внимания. Я думаю о причинах своего промаха и своего равнодушия. То, что метаморфоза с бывшим магистром бросилась вам в глаза и произвела на вас такое сильное впечатление, объясняется, конечно, тем, что она предстала вам неожиданной и в готовом виде, а я был свидетелем ее медленного развития. Бывший магистр, которого вы видели несколько месяцев назад, и тот, которого вы видели сегодня, очень отличны друг от друга, а мы, его соседи, наблюдали лишь еле заметные изменения от встречи к встрече. Но это объяснение, признаюсь, не удовлетворяет меня. Когда на наших глазах, пусть даже очень тихо и медленно, совершается что-то похожее на чудо, нас, если мы не предубеждены, это должно трогать сильнее, чем то случилось со мной. И тут-то я нахожу причину своего равнодушия: от предубеждения я как раз и не был свободен. Я не заметил этого феномена потому, что не хотел замечать его. Замечал я, как каждый, все большую отрешенность и молчаливость нашего досточтимого старика, его одновременно возраставшую доброжелательность, все более светлое и ангельское сияние его лица, когда он при встречах молча отвечал на мое приветствие. Это я, конечно, как и все, замечал. Но мне претило видеть в этом нечто большее, претило не от недостаточного благоговения перед старым магистром, а отчасти от неприязни к культу отдельных лиц и к восторженности вообще, отчасти же от неприязни к восторженности именно в этом частном случае, к подобию культа, создаваемому студентом Петром вокруг своего учителя и кумира. Во время вашего рассказа мне стало это совершенно ясно.
– Таким окольным путем, – засмеялся Кнехт, – ты, во всяком случае, уяснил себе свою неприязнь к бедняге Петру. Но что же теперь получается? Я тоже восторженный мистик? Я тоже предаюсь запретному культу отдельных лиц и святых? Или ты согласен со мной в том, в чем не согласился с этим студентом, – что мы действительно что-то увидели и открыли? Не мечты и фантазии, а нечто реальное и объективное.
– Конечно, я согласен с вами, – медленно и задумчиво сказал Карло, – никто не сомневается ни в том, что вы увидели, ни в красоте и веселой просветленности бывшего мастера, улыбающегося такой необыкновенной улыбкой. Вопрос лишь вот в чем: куда нам отнести этот феномен, как нам назвать его, как объяснить? Это отдает педантизмом, но мы, касталийцы, действительно педанты, и если я хочу подвести ваше и наше впечатление под какую-то категорию и как-то назвать его, то хочу этого не для того, чтобы абстракцией и обобщением уничтожить его реальность и красоту, а чтобы как можно определеннее и яснее описать его и запечатлеть. Когда я где-нибудь в пути слышу, как какой-то крестьянин или ребенок напевает незнакомую мне мелодию, для меня это тоже событие, и если я тут же пытаюсь как можно точнее записать ее нотными знаками, то этим я не отмахиваюсь от пережитого, не разделываюсь с ним, а хочу почтить и увековечить его.
Кнехт дружески кивнул ему.
– Карло, – сказал он, – жаль, что мы теперь так редко видимся. Не все друзья юности оказываются на высоте при каждой встрече. Я пришел рассказать тебе о старом магистре потому, что ты здесь единственный, с кем мне хотелось бы поделиться и чьим участием я дорожу. Как ты отнесешься к моему рассказу и как назовешь просветленное состояние нашего учителя – это твое дело. Я был бы рад, если бы ты его как-нибудь навестил и побыл некоторое время в его ауре. Неважно, что это состояние благодати, совершенства, старческой мудрости, блаженства, или как там его назвать, принадлежит религиозной жизни. Хотя у нас, касталийцев, нет ни вероисповедания, ни церкви, благочестие нам вовсе не чуждо; как раз наш бывший мастер музыки всегда был человеком очень благочестивым. И если во многих религиях существуют предания о людях блаженных, совершенных, излучающих свет, просветленных, то почему бы не расцвести когда-нибудь так пышно и нашему касталийскому благочестию?.. Уже поздно, мне надо бы лечь спать, завтра я должен очень рано уехать. Но доскажу тебе коротко свою историю! Итак, после того как он сказал мне: «Ты утомляешь себя», мне удалось наконец отказаться от попыток завязать разговор и не только умолкнуть, но и внутренне отрешиться от ложной цели – постичь этого молчальника с помощью слов и извлечь из беседы с ним какую-то пользу. И как только я от этих своих потуг отказался и предоставил все ему, дело пошло как бы само собой. Можешь потом заменить мои слова любыми другими, но сейчас выслушай меня, даже если я не слишком точен или путаю категории. Я пробыл у старика час или полтора, а не могу сказать тебе, что у нас с ним происходило или о чем мы беседовали, никаких слов не произносилось. Я почувствовал лишь, что, когда мое сопротивление прекратилось, он вобрал меня в свою умиротворенность и святость, его и меня объяли веселая радость и чудесный покой. Без каких-либо медитационных намерений с моей стороны это все-таки походило на особенно удачную и отрадную медитацию, темой которой служила жизнь бывшего магистра. Я видел его или чувствовал его и всю его жизнь с той поры, когда он впервые встретился мне, ребенку, до теперешнего часа. Это была жизнь, полная увлеченности и труда, но свободная от принуждения, свободная от честолюбия и полная музыки. И текла она так, словно, став музыкантом и мастером музыки, он выбрал музыку как один из путей к высшей цели человечества, к внутренней свободе, к чистоте, к совершенству, и словно с тех пор он только и делал, что все больше проникался, преображался, очищался музыкой, проникался весь – от умелых, умных рук клавесиниста и богатой, огромной музыкантской памяти до последней клеточки тела и души, до сердцебиенья и дыхания, до сна и сновидений, – а теперь стал только символом, вернее, формой проявления, олицетворением музыки. Во всяком случае, то, что он излучал, или то, что волнами равномерно вздымалось и опускалось между ним и мною, я ощущал определенно как музыку, как ставшую совершенно нематериальной эзотерическую музыку, которая всякого, кто входит в этот волшебный круг, вбирает в себя, как вбирает в себя многоголосая песня вступающий голос. Немузыканту эта благодать явилась бы, наверно, в других образах; астроном, наверно, увидел бы себя какой-нибудь кружащей около планеты луной, а филолог услышал бы, как с ним говорят на многозначительном, магическом праязыке. Довольно, однако, мне пора. Это было для меня радостью, Карло.
Мы изложили этот эпизод довольно обстоятельно, поскольку в жизни и сердце Кнехта мастер музыки занял весьма важное место; подбило нас на это или соблазнило и то, что разговор Кнехта с Ферромонте дошел до нас в собственной записи последнего, в одном из его писем. Это наверняка самый ранний и точный рассказ о «преображении» бывшего мастера музыки, ведь легенд и домыслов на эту тему было потом более чем достаточно.