Книга Путь Беньямина - Джей Парини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трудно было подобрать какие-нибудь слова, кроме избитых фраз, это было мучительно, и он, запнувшись, замолчал.
Ася вскинула брови, закурила, выпуская дым ему в лицо. Через некоторое время она сказала:
– Вальтер, в твоих мыслях всегда столько разных предметов. Тебе никогда не приходило в голову: может, ты слишком много думаешь?
– Ты смеешься надо мной, – сказал он, вставая с кровати. – Это не любовь. Я не знаю, что это такое.
Ася вздохнула. Непонятно, зачем она оставила несчастного Бернхарда Райха одного в Москве. Может, просто чтобы досадить ему. С той жуткой зимы, когда Беньямин приехал и жил у них, разлад между ними не прекращался. Райх не без оснований считал, что они оба злоупотребляют его терпением, но во флирте с Беньямином, происходившем прямо у него под носом, обвинял Асю. Раза два или три он видел, как она положила бедняге руку на колено. Если бы он только знал, что на самом деле все обстояло гораздо хуже: несколько раз она набрасывалась на Беньямина и ненасытно целовала. Во время одной из таких сцен она позволила ему запустить руки себе под кофточку и положить их на свои маленькие груди.
– Я хочу тебя, – сказал он ей.
Она с кокетливой скромностью ответила:
– Не сейчас. Может быть, в другой раз.
Беньямин не понимал, с чего вдруг она той весной решила явиться в Берлин и по непостижимым причинам, даже с какой-то свирепостью преподнести ему себя, как филей на тарелке. Теперь, лежа на заплесневевшей соломе, подтянув ноги к груди и дрожа, он вспомнил, как они с ней впервые оказались в постели. Сначала она раздела его, и он от этого завелся. Потом она очень долго целовала его стоя, млея от близости. Горящее здание его тела обваливалось этаж за этажом. Наконец она толкнула его на кровать и пожрала своим огнем.
Ее похоть приводила его в смятение, обескураживала. Он ждал нежности, но напрасно. В тот раз она быстро оделась, вышла в кухню и налила себе выпить. Она сидела одна у окна его комнатки и смотрела на дождь, оставлявший на стекле свои узоры. Щеки у нее были мокрыми от слез.
Беньямин не знал, как ее утешить.
– Ася, любимая, что с тобой? – спросил он, гладя ее по волосам.
– Дело не в тебе, Вальтер, – сказала она.
– А лучше бы было во мне. Тогда бы я тебе помог.
– Мне нужно возвращаться в Москву.
– Тебе там нечего делать. Я здесь. Оставайся со мной. Что бы там тебя ни тяготило, мы справимся. Я смогу помочь тебе, если ты позволишь.
– Мне нужно ехать, – стояла на своем она.
Он бы охотно отпустил ее, если бы это излечило ее печаль. Но он знал, что она не излечится, и она это знала. Поэтому она осталась, и два месяца он прожил в страшных муках рядом с женщиной, которую любил больше самой жизни. Абсурд происходящего ужасал его.
Ася, подобно огромному чужому городу, влекла его к себе, но оставалась недоступной. Он следовал за ней по лабиринту улочек и наивно надеялся, что когда-нибудь обретет свое счастье, что они наконец встретятся, обнимут друг друга, соединятся. Но без ее искреннего согласия этому заветному соединению не произойти никогда. Даже в постели она оказалась самым трудным из текстов, которые он когда-либо пытался прочесть, набором противоречащих друг другу символов. Она требовала от него полного внимания – как стихотворение, но ответным участливым взглядом не вознаграждала. Часто она просто издевалась над ним, как однажды в Москве: тогда он часами просиживал рядом с ее кроватью в бледно-зеленой санаторной палате. Вместо благодарности она вслух поинтересовалась, не будет ли он скоро сидеть у «одного красного генерала, глядя на него заискивающим взглядом»[95]. И тут же еще раз громче щелкнула хлыстом:
– Ну, если он будет так же глуп, как Райх, и не вышвырнет тебя.
Райх стоически сносил присутствие Беньямина, понимая, что Ася играет с ним, как кошка с беззащитной мышью, прежде чем съесть ее заживо. Райх даже жалел его и давал ему дружеские советы. В конце концов, оба они были участниками одной и той же битвы.
– Если бы ты посещал партийные собрания в Берлине, то нашел бы там много женщин, похожих на Асю, – настоящие огонь-бабы, – говорил Райх.
Беньямин не понимал, как можно быть таким недалеким. В любви невозможно заменить одно тело другим. Он мог бы влюбиться еще в миллион женщин, но это уже была бы не Ася, так же как Ася – это не Юла. Но его, конечно, волновало то, что каждая представительница противоположного пола – это еще и Женщина вообще, образчик платоновской формы.
Уезжая из Москвы, с потрепанным чемоданом на коленях, с мокрыми глазами, с болью в сжимающемся сердце, он решил, что чувственная любовь – это что-то несбыточное, во всяком случае для него. Если он и научился чему-нибудь за последние несколько лет, так это тому, что нужно перестать стремиться к обладанию, – это бессмысленно. Желание непременно утолить страсть к женщине тоже обусловлено устаревшим буржуазным чувством собственничества. Его желание обладать Асей – или Юлой – реакционно. Теперь главное для него – писать.
Долгие годы он не мог выбрать между двумя на первый взгляд противоположными полюсами – эстетикой и политикой. Он преклонялся перед такими писателями, как Гёте и Пруст, которые были для него воплощением эстетического начала, потом стал склоняться к взглядам, исповедуемым Асей, – к партийной позиции. Сейчас же, в предгорьях Пиренеев, на этой границе, наводящей на него ужас, он знал, что если выживет в этой войне, то будет стоять за то, что искусство будущего может найти новую жизнь только в сближении эстетического и политического.
– Una vita nuova[96], – вслух пробормотал он, смакуя эти слова.
Он заснул в раздумьях о том, каким может стать это искусство будущего. Почему-то ему было ясно, что привычная форма чтения скоро перестанет существовать. И произведения искусства обречены в силу самой своей воспроизводимости. Можно ли ценить то, что умножается до бесконечности? Кроме того, нельзя отрицать огромное влияние кино и фотографии: так все годы существования Третьего рейха образы кинематографии оказывали невероятное воздействие на массы. Гитлеровская пропагандистка Лени Рифеншталь создала нечто совершенно нереальное, но обладающее чудовищной силой: без нее и ей подобных фюрер не впечатался бы так прочно в общественное сознание.
Беньямин думал о будущем, когда на Западе капитал завладеет киноиндустрией до такой степени, что каждый образ станет продуктом, а каждый фильм будет сопровождаться целым ассортиментом новых изделий. Такие люди, как Сесил Демилль[97], будут управлять производством одежды, мебели, архитектурой, устройством семьи, любовными отношениями, художественными, музыкальными и даже литературными вкусами. Ими – Хозяевами Образа – будет определяться мораль. В конечном счете реальность будет считаться существующей, только если она отображена на пленке. Люди будут зарабатывать деньги, чтобы камера запечатлела их жизнь, а успешным тебя признают, только если изображение на твоем частном экранчике будет соответствовать некоему неуловимому образцу. Границы между искусством и жизнью сотрутся, и задача императора (премьер-министра, президента или короля) будет заключаться в определении разницы между ними, но и его (или ее) мышление будет настолько зависеть от кинематографических образов, что никто не будет знать, чему верить. Онтологический кризис будет принимать самые ошеломительные формы.