Книга Архипелаг ГУЛАГ. Том 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Матери из захъдниц (западных украинок) непременно, а из русских неинтеллигентных иногда — норовили крестить своих детей (это уже послевоенные годы). Крестик либо присылался искусно запрятанным в посылке (надзор бы не пропустил такой контрреволюции), либо заказывался за хлеб лагерному умельцу. Доставали и ленточку для креста, шили и парадную распашонку, чепчик. Экономился сахар из пайки, пёкся из чего-то крохотный пирог — и приглашались ближайшие подружки. Всегда находилась женщина, которая прочитывала молитву, ребёнка окунали в тёплую воду, крестили и сияющая мать приглашала к столу.
Иногда для мамок с грудными детьми (только конечно не для Пятьдесят Восьмой) выходили частные амнистии или просто распоряжения о досрочном освобождении. Чаще всего под эти распоряжения попадали мелкие уголовницы и приблатнённые, которые на эти-то льготы отчасти и рассчитывали. И как только такие мамки получали в ближайшем райцентре паспорт и железнодорожный билет, — своего ребёнка, уже не ставшего нужным, они частенько оставляли на вокзальной скамье, на первом крыльце. (Да надо и представить, что не всех ждало жильё, сочувственная встреча в милиции, прописка, работа, а на следующее утро уже ведь не ожидалось готовой лагерной пайки. Без ребёнка было легче начинать жить.)
В 1954 году на ташкентском вокзале мне пришлось провести ночь недалеко от группы зэков, ехавших из лагеря и освобождённых по каким-то частным распоряжениям. Их было десятка три, они занимали целый угол зала, вели себя шумно, с полублатной развязностью, как истые дети ГУЛАГа, знающие, почём жизнь, и презирающие здесь всех вольных. Мужчины играли в карты, а мамки о чём-то голосисто спорили, — и вдруг одна мамка что-то крикнула истошней других, вскочила, размахнула своего ребёнка за ноги и слышно стукнула его головой о каменный пол. Весь вольный зал ахнул, застонал: мать! как может мать?
… Они не понимали же, что была то не мать, а мамка.
* * *
Всё сказанное до сих пор относится к совместным лагерям, — к таким, какими они были от первых лет революции и до конца 2-й мировой войны. В те годы был в РСФСР только один, кажется, Новинский домзак (бывшая московская женская тюрьма), где содержались женщины без мужчин. Опыт этот не получил распространения и сам не длился слишком долго.
Но благополучно восстав из-под развалин войны, которую он едва не загубил. Учитель и Зиждитель задумался о благе своих поданных. Его мысли освободились для упорядочения их жизни, и много он изобрёл тогда полезного, много нравственного, а среди этого — разделение пола мужеского и пола женского, сперва в школах и лагерях (а там дальше, может, хотел добраться и до всей воли).
И в 1946 году на Архипелаге началось, а в 1948 закончилось великое полное отделение женщин от мужчин. Рассылали их по разным островам, а на едином острове тянули между мужской и женской зонами испытанного дружка — колючую проволочку.[125]
Но как и другие многие научно-предсказанные и научно-продуманные действия, эта мера имела последствия неожиданные и даже противоположные.
С отделением женщин резко ухудшилось их общее положение в производстве. Раньше многие женщины работали прачками, санитарками, поварихами, кубовщицами, каптёрщицами, счетоводами на смешанных лагпунктах, теперь все эти места они должны были освободить, в женских же лагпунктах таких мест было гораздо меньше. И женщин погнали на «общие», погнали в цельноженских бригадах, где им особенно тяжело. Вырваться с «общих» хотя бы на время стало спасением жизни. И женщины стали гоняться за беременностью, стали ловить её от любой мимолётной встречи, любого касания. Беременность не грозила теперь разлукой с супругом, как раньше, — все разлуки уже были ниспосланы одним Мудрым Указом.
И вот число детей, поступающих в дом малютки (Унжлаг, 1948), за год возросло вдвое! — 300 вместо 150, хотя заключённых женщин за это время не прибавилось.
"Как же девочку назовёшь?" — "Олимпиадой. Я на олимпиаде самодеятельности забеременела." Ещё по инерции оставались эти формы культработы — олимпиады, приезды мужской культбригады на женский лагпункт, совместные слёты ударников. Ещё сохранились и общие больницы — тоже дом свиданий теперь. Говорят, в Соликамском лагере в 1946 разделительная проволока была на однорядных столбах, редкими нитями (и, конечно, не имела огневого охранения). Так ненасытные туземцы сбивались к этой проволоке с двух сторон, женщины становились так, как моют полы, и мужчины овладевали ими, не переступая запретной черты.
Ведь чего-то же стоит и бессмертный Эрос! Не один же разумный расчёт избавиться от общих. Чувствовали зэки, что кладётся черта надолго, и будет она каменеть, как все в ГУЛАГе.
Если до разделения было дружное сожительство, лагерный брак и даже любовь, — то теперь стал откровенный блуд.
Разумеется, не дремало и начальство, и на ходу исправляло своё научное предвидение. К однорядной колючей проволоке пристраивали предзонники с двух сторон. Затем, признав преграды недостаточными, заменяли их забором двухметровой высоты — и тоже с предзонниками.
В Кенгире не помогла и такая стена: женихи перепрыгивали. Тогда по воскресеньям (нельзя же на это тратить производственное время; да и естественно, что устройством своего быта люди занимаются в выходные дни) стали назначать с обеих сторон стены воскресники — и заставили докладывать стену до четырёхметровой высоты. И вот усмешка: на эти воскресники действительно шли с радостью! — перед прощанием хоть познакомиться с кем-то по ту сторону стены, поговорить, условиться о переписке!
Потом в Кенгире достроили разделительную стену до пяти метров, и уже сверх пяти метров потянули колючую проволоку. Потом ещё пустили провод высокого напряжения (до чего же силён амур проклятый!). Наконец, поставили и охранные вышки по краям. У этой кенгирской стены была особая судьба в истории всего Архипелага (см. часть пятая, гл. 12). Но и в других Особлагерях (Спасск) строили подобное.
Надо представить себе эту разумную методичность работодателей, которые считают вполне естественным разделение проволокой рабов и рабынь, но изумились бы, если б им предложили сделать то же со своей семьёй.
Стены росли — и Эрос метался. Не находя других сфер, он уходил или слишком высоко — в платоническую переписку, или слишком низко — в однополую любовь.
Записки перешвыривались через зону, оставлялись на заводе в уговорных местах. На пакетиках писались и адреса условные: так, чтобы надзиратель, перехватив, не мог бы понять — от кого кому. (За переписку теперь полагалась лагерная тюрьма.)
Галя Венедиктова вспоминает, что иногда и знакомились-то заочно; переписывались, друг друга не увидав; и расставались, не увидав. (Кто вёл такую переписку, знает и её отчаянную сладость, и безнадёжность и слепоту.) В том же Кенгире литовки выходили замуж через стену за земляков, никогда прежде их не знав: ксёндз (в таком же бушлате, конечно, из заключённых) свидетельствовал письменно, что такая-то и такой-то навеки соединены перед небом. В этом соединении с незнакомым узником за стеной — а для католичек соединение было необратимо и священно — мне слышится хор ангелов. Это — как бескорыстное созерцание небесных светил. Это слишком высоко для века расчёта и подпрыгивающего джаза.