Книга "Посмотрим, кто кого переупрямит...". Надежда Яковлевна Мандельштам в письмах, воспоминаниях, свидетельствах - Павел Нерлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переполненные залы, где выговаривалось то, что еще не публиковалось (или вовсе осталось неопубликованным). Подхватывалось, пересказывалось, тиражировалось в списках или – позже – магнитофонами, тогдашними нашими “массмедиа”. Сколько их было, этих вечеров памяти, полуразрешенных, полузапрещенных, да и таких, для которых не испрашивали разрешения. Шла реабилитация снизу. Люди стремились восстановить справедливость – и воскресали из небытия имена Ахматовой, Цветаевой, Хлебникова, Бабеля, Платонова, Булгакова, Мейерхольда, Михоэлса, Мандельштама.
Менялись очертания нашей литературы: к ней не только “прибавлялись” Ахматова и Булгаков, но неизбежно обесценивались и исчезали другие имена. Момент был по-своему уникальным: сказанного там и тогда уже нельзя было повторить через десять лет. Больше публиковалось, смелее становился выбор тем. Но это единое дыхание зала, это возрождающееся общественное мнение – вновь было задавлено.
Арсений Тарковский говорил: “У Мандельштама никогда не будет такой эстрадной славы, как у Есенина и Маяковского, и слава богу, что не будет. Нет ничего ужаснее такой славы”. Он явно имел в виду эстрадные успехи Евтушенко и Вознесенского.
Самое сильное впечатление того вечера – Варлам Шаламов. “Я написал этот рассказ двенадцать лет назад на Колыме, – сказал он. – Мы все – свидетели удивительного воскрешения. Впрочем, Мандельштам никогда не умирал. И не в том дело, что время всё ставит на свои места. Нам давно известно, что его имя – одно из первых в русской поэзии. Он оказался самым нужным, несмотря на то, что почти не пользовался станком Гутенберга”.
Шаламов читал “Шерри-бренди”, рассказ о поэте, который умирает на лагерных нарах. Перифраза гибели Мандельштама. Многие знали о долголетних страданиях самого Шаламова – и не в первом, а в девятом кругу Архипелага ГУЛАГ. Видели изможденного человека, конвульсивно двигавшиеся руки, глубоко запавшие глаза. Образ погибшего невольно соединялся в нашем восприятии с образом читающего. Шаламов чудом остался в живых и сейчас передает нам страшную повесть.
Я сидела рядом с Надеждой Яковлевной, записывала, стараясь не пропустить ни слова. Запись эта позже распространялась в самиздате.
Время от времени Н. Я. вписывала ко мне в тетрадку свои впечатления, давала оценки: “Степанов – это совсем другая культура”, “чудный мальчик!” (о студенте В. Борисове).
Исправляла ораторов: “Неправильно датирует”. “Не Дом ученых, а Дом искусств”. “Никакой Невы в окне не было”.
Особенно язвительны были ее замечания по ходу речи Ник. Чуковского: “Ритма не чувствует – ошибки в чтении”, “про Пушкина – пошлость и чепуха”.
Строго требовала от меня: “Не исправляйте его «по дружбе»: глупые мемуары выдают себя ошибками”.
Эренбург говорил: “В литературной судьбе Мандельштама огромная роль принадлежит Надежде Яковлевне. Она не только хранительница наследия, она – самостоятельная и яркая фигура нашей литературной жизни”. Ей громко аплодирует весь зал. Н. Я. встает.
К этому времени у нее были опубликованы под псевдонимом два посредственных очерка в альманахе “Тарусские страницы”. Так что Эренбург мог иметь в виду только книгу ее воспоминаний.
1967 год. Еду к Надежде Яковлевне. Впервые встречаю у нее Н. Харджиева. Слышу уже прочитанную мною в рукописи историю о том, как она добрела к нему в 38-м году, обезумевшая от горя: у нее не приняли посылку “за смертью адресата”.
– Он меня уложил на диван, укрыл одеялом, дал сосиску… Лучше Николая Ивановича никто не знает истории русской поэзии XX века.
Несколько месяцев спустя она сказала мне:
– Я поссорилась с Харджиевым, последним человеком, с которым я была на “ты”. Но решила не скандалить: слишком много ссор среди своих.
Однако она изменила этому благородному и благоразумному решению: написала во “Второй книге”, в главе о “редакторской лжи”: “Харджиев… мне живой приписывает в комментариях, что ему вздумается, а мертвому Мандельштаму – и подавно”.
О чем говорил в тот вечер 67-го года Харджиев, я не запомнила, но хорошо помню ее восхищенную благодарность, которая передалась и мне. Потом пришел брат Осипа Эмильевича. (“Тридцать лет не был”, – шепнула хозяйка.)
– Надя, я прочитал стенограмму вечера, это поразительно.
После ухода Евгения[365] Эмильевича Н. Я. и Харджиев заговорили об Ольге Ваксель. Недолгое, но бурное увлечение Мандельштама. Ей посвящено несколько стихотворений (в их числе “Возможна ли женщине мертвой хвала?”)
Ваксель покончила с собой в Осло в 1932 году. Слушая этот разговор, я поражалась терпимости Надежды Яковлевны, ведь она говорила о сопернице, пусть и давней.
– Сейчас я понимаю Осипа, Ольга была красавица, а я – обезьяна.
– Наденька, ты была не обезьяной, а обезьянкой, чувствуешь разницу? – галантно поправляет Николай Иванович.
Она увела меня в комнату. (Разговоры почти всегда происходили на кухне. В комнате я сидела, кажется, один раз, во время ее болезни.)
– Вы знаете, что такое “любовь втроем”?
В альманахе “Часть речи” (1981 г.) я прочла отрывки из дневника Ольги Ваксель (“Она диктовала сыну свои эротические дневники”, – говорила Н. Я.). Женщина, которой был неприятен влюбленный в нее Мандельштам.
Читая, я думала, как это должно было уязвить Надежду Яковлевну, и вспоминала тот вечер.
Она редко бывала милостива к соперницам. Стихи, посвященные Лиле Поповой – жене Владимира Яхонтова (их отыскала Виктория Швейцер), запретила публиковать. Они всё же появились, против ее воли.
Похоже, что добродушие вообще было не в ее характере. За дружеским столом Константин Богатырев, ревнитель поэтиче ского слова, яростно обличает переводы (действительно халтурные) одного из общих знакомых. Надежда Яковлевна:
– Костя, ну зачем столько страсти? Все халтурят, NN не из худших. И вообще, какая разница, как переведено? Образованные люди должны читать подлинники, а на хамье мне наплевать…
Почти никто ее не поддержал. Большинство – на стороне Богатырева.
В другой раз там же. Одному из особо непримиримых обличителей некоего скомпрометировавшего себя физика, красному от злости, Надежда Яковлевна роняет небрежно:
– Владимир Ильич, успокойтесь…
Дискуссия разряжается смехом. Она этого “Владимира Ильича” и уважает, и любит. Но красное словцо ей дороже всего.
…Вскоре после публикации “Воспоминаний” Н. Я. собралась за границу.
Приглашали друзья из Франции, из Швейцарии, из Америки. Снова спор: ехать, не ехать. “Поставлю раскладушку посреди Парижа, больше мне ничего не надо”. Подала заявление.
Раздумала так же внезапно, как собралась. Непонятно, почему. Кто-то из ее приятелей ходил в ОВИР забирать обратно документы.
…Апрельский вечер 1969 года. На кухне много народу. Мы приходим поздно. В дальнем углу – рыжая красавица, с нею высокий, тоже красивый человек. Слабый акцент, нам сначала показалось – латыши. Представляются: Эллендеа и Карл Профферы, американские слависты.