Книга Сен-Жюст. Живой меч, или Этюд о счастье - Валерий Шумилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день Робеспьер в гордом одиночестве в маленькой комнатушке версальской гостиницы отмечал свой день рождения – 6 мая ему исполнился 31 год…
Слово самого Робеспьера впервые прозвучало в стенах Собрания 14 мая – через полторы недели после начала заседаний. Прозвучало… и не было услышано. Максимилиан покинул трибуну под шумный говорок не обращавших на него внимания представителей. А ведь его проект – послать депутацию с предложением присоединиться к депутатам общин не к обоим привилегированным сословиям, а только к духовенству – был на тот момент, наверное, самый целесообразный. И жизнь его подтвердила – единение собрания началось с присоединения священников: 14 июня к третьему сословию примкнули трое сельских кюре, а 19 июня – и большая часть духовенства. После этого дворянам ничего не оставалось, как последовать за святыми отцами (правда, уже по приказу испуганного происходящим короля).
А тогда… тогда предложение Робеспьера даже не было поставлено на голосование. Впрочем, и Мирабо, который вслед за Максимилианом предложил то же самое, также потерпел фиаско, – депутации послали к обоим сословиям. Робеспьер в расстроенных чувствах и донельзя раздраженный мятежным графом, который, как ему казалось, воспользовался его идеей, написал в Аррас своему другу Бюиссару: «Граф Мирабо играет ничтожную роль, его дурная нравственность лишила его всякого к нему доверия».
Вот что значит принимать желаемое за действительное. Ну, не нравился ему Мирабо своим цинизмом, своей распущенностью, даже своей неопрятной внешностью, ну и что с того?! Это не помешало «Льву Прованса» стать полновластным лидером Ассамблеи, более того – вождем революции в ее первые два года! Вот и думай после этого, что, если бы вначале революции что-нибудь значила добродетель, сама революция кончилась бы в две недели.
Конечно, безнравственный Мирабо имел свои заслуги. Кто, как не он, помешал 23 июня распустить Национальное собрание, гордо ответив главному церемониймейстеру де Брезе, предложившему депутатам разойтись и голосовать посословно: «Вы, кто не имеет среди нас ни места, ни голоса, ни права говорить, идите к Вашему господину и скажите ему, что мы находимся здесь по воле народа и нас нельзя отсюда удалить иначе как силой штыков!»
Иначе как силой штыков… Нет, Робеспьер никогда бы не смог так сказать. Не смог бы не потому, что не нашел бы слов, – позднее он находил нужные слова, и не раз, но в том-то и дело, что тогда его уже слушали, а кто слушал неизвестного депутата из Арраса в первый год революции? Разве мог Максимилиан со своим резким, но слабым голосом, с речью, педантично зачитываемой по бумажке, сравниться с громовержцем Собрания?
Божественный Мирабо… Это был страшный оратор. Робеспьеру никогда не забыть эту его тяжелую огромную фигуру на трибуне, это его некрасивое до отвращения лицо, этот его знаменитый замах рукой, означавший призыв к единению всех друзей свободы, и главное – этот его ни с кем не сравнимый могучий, оглушающий и завораживающий голос, от которого сотрясались стены.
Максимилиан потому и Дантона потом невзлюбил (или, скажем мягче, отнесся к нему с большой настороженностью), потому что очень уж «Марий кордельеров» напоминал ему Мирабо: это был такой же большой, грубый, некрасивый и безнравственный зверь. Разве мог человек, пошедший в революцию, которой суждено было привнести в этот мир добродетель естественного человека, быть таким бесчестным и развратным проходимцем, взяточником, вором, да еще и политическим флюгером, менявшим свои взгляды каждый раз в зависимости от того, кто ему больше заплатит?
Что ж, теперь, по прошествии трех лет, Робеспьер мог с удовольствием отметить для себя: он не ошибся в своем выборе, заняв в Национальном собрании самую левую, самую крайнюю, самую радикальную (на тот момент) политическую позицию. Где все те могучие ораторы Констутианты, все эти неустрашимые ниспровергатели старого порядка: Мирабо, Лафайет, Байи, Барнав, Дюпор, Мунье, Ламеты и десятки других? Поток революции смел их с исторических подмостков, на которых они так любили любоваться собой. А ведь как все эти самозваные народные вожди и кумиры издевались над одним из самых слабых (как им казалось) ораторов Собрания Робеспьером, коверкали его фамилию на трибуне и в печати, то как «Робетспер», то как «Роберт Пьер», а то и просто как «Робер»! – называли его «аррасской свечой» и рассчитывали «задуть» без труда. Не получилось. Ибо никто из них не понял, что в его лице, в лице Максимилиана Робеспьера, державный французский народ – это новое внезапно явившееся миру божество, осененное Революцией, словно Духом Святым, – обрело своего пророка, своего искупителя… и своего вождя. А разве голос пророка, какой бы он ни был вначале слабый и неуверенный, мог быть заглушен голосами могучих одиночек?
Даже сам Робеспьер, всегда молившийся на народ, понял это не вдруг. Его Слово… Оно почему-то было услышано не сразу. Даже во время выборов депутатов в Генеральные штаты он выиграл в Аррасе, можно сказать, почти случайно. Для этого потребовалось приложить чудовищные усилия: написать и напечатать две брошюры о Генеральных штатах, составить наказ от выборщиков Арраса, произнести множество соответствующих обстановке (и весьма умеренных!) речей, организовать множество встреч с выборщиками и разными нужными людьми (в особенности – с братьями-масонами), но главное – раздать бесчисленное количество предвыборных обещаний (часто противоречащих друг другу). И вот, несмотря на яростное противодействие многих «лучших людей» Арраса, не забывших Робеспьеру его «отступничества», он 26 апреля 1789 года все же был избран. Избран, пусть и после вторичной баллотировки… Как это не походило на триумфальные выборы Мирабо, Лафайета, герцога Орлеанского, тех же Ламетов (с Шарлем Ламетом Максимилиан встречался незадолго до собственных выборов, – ему тогда очень пригодилась поддержка этого влиятельнейшего представителя дворян провинции Артуа в Генеральных штатах).
Но, с другой стороны, триумф Мирабо, Лафайета или даже того же Сиейеса вполне понятен, – у них уже было гремевшее по Франции имя. А у неизвестного аррасского адвоката Робеспьера тогда не было ничего, и слава его доброго имени не выходила за пределы Арраса. Да и импровизация на трибуне была не его сильной стороной, в ораторском поединке Максимилиан проиграл бы многим горлопанам, – стихией Робеспьера была добродетель. Ибо Бог был не в силе, не в силе голоса громовержца Мирабо, не в штыках Лафайета, не в антинародных декретах Собрания, – Бог был в истине, в той истине, которая звучала в речах Робеспьера.
А кто мог устоять против Истины?
Именно Робеспьер 17 июня первый предложил именовать Генеральные штаты Национальным собранием (правда, название удержалось всего три недели – уже с 9 июля Собрание стало называться Учредительным). И он же был одним из инициаторов клятвы в зале для игры в мяч (хотя составление текста клятвы полностью приписали Тарже, ее провозглашение – Байи, а всю инициативу забрал себе Мунье, – это он-то изменник, вскоре бежавший за границу!).
Робеспьера заметили только на третий раз. Произошло это сразу после взятия Бастилии 20 июля, когда толстый и слезливый Лалли-Толлендаль, конституционный монархист, крайне напуганный событиями в Париже (убийствами де Лоне и Флесселя) и страшными известиями о многочисленных восстаниях по всей территории Франции (это было самое начало так называемого «великого страха»), предложил проект декрета против зачинщиков беспорядков в столице и провинциях, суливший им тяжкие кары. Максимилиан произнес тогда знаменательные слова, которые впервые обратили на него внимание всего Собрания: «Борьба еще не кончена. Завтра, быть может, возобновятся гибельные попытки удушить свободу. И кто отразит их, если мы заранее объявим бунтовщиками тех, кто вооружился для нашего спасения?!»