Книга Камов и Каминка - Александр Окунь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не убивай меня, что я сделал тебе?», – взмолился крестьянин. «Ты убил моего мужа», – прошипела змея. Плача, стал умолять крестьянин змею отпустить его. «Хорошо, – глумливо ответила змея. – Если до первого луча солнца церковный колокол зазвонит, я тебя отпущу». Горизонт уже начал светлеть. Редеющая тьма сменилась глубокой синевой, затем восток стал алеть, до появления солнца оставались считаные минуты, и вдруг один за другим раздались сперва слабые, а потом все более громкие звуки колокола. С жутким шипением змея распустила сковывавшие несчастного кольца и исчезла. А когда солнце взошло и залило землю светом, крестьянин увидел под колокольней мертвую голубку с разбитой в кровь грудью… С тех пор я знаю: без крови колокол не звонит. Искусство замешано на крови, правда, не так, как у этого дешевого французского красавчика… Ты в Берлине бывал?
Художник Каминка кивнул головой, и хотя художник Камов по причине того, что уже совсем стемнело, кивка видеть не мог, движение каким-то образом было им почувствовано и он продолжил:
– Значит, был в Еврейском музее. Он на первый взгляд предлагает метафорическое решение. Обман, как и все у них. Метафора, хочешь, скажи «образ» – разница-то какая, – это пространство, которое человек обживает, обнаруживая и сознавая, нарабатывая в меру своего таланта, опыта, душевных свойств все новые и новые связи. Ну, как у Ломоносова: сопряжение далековатых понятий. Тебе же под видом метафоры предлагают подлость: комфортабельную прогулку в газовую камеру с гарантированным хеппи-эндом магазина сувениров на выходе. Удивительно только, как там они в качестве сувениров не торгуют, ну, если не аутентичными, так копиями стриженых волос, детских туфелек и стирального мыла из человеческого жира. Мои объекты никому ничего не навязывают. Они становятся частью природы, меняются вместе с ней. Я не нагружаю их текстом, интерпретациями. Если Малевич оторвался от изобразительности, я возвращаю объект в изобразительность. Вспомни слова этого мерзавца: «Мы отменяем все запреты, мы отменяем все табу». А знаешь, что за этим стоит? Война с культурой до полного ее уничтожения. Ибо любая культура начинается с табу. Воюя с культурой, они на самом деле воюют с жизнью. И не случайно они спекулируют понятиями равенства, демократии. Полное равенство это хаос, то есть смерть, а жизнь – это иерархия, организованное неравенство. Существуют животные, которые, когда популяция разрастается чрезмерно, совершают самоубийство, дабы она сократилась до нужных размеров. Вполне возможно, нечто похожее происходит сейчас с человечеством, и постмодернизм вкупе с политкорректностью являются не чем иным, как орудием коллективного самоубийства. Их схоластические упражнения, даже если результат на первый взгляд идентичен моему, к жизни отношения не имеют. То, что труповозка обеспечена хорошим холодильником, вовсе не значит, что внутри находятся живые люди.
– Сам ты схоластик, – буркнул Каминка, – не хуже…
– Все, что интересует мразь, вроде этого твоего Стиви, – словно не слыша, продолжал Камов, – это успешный маркетинг идеологии и власть. И в этом они ничем не отличаются от тех, кто нас гонял при родимой советской. Ты определение соцреализма помнишь?
Художник Каминка кивнул.
– Ясное дело! Такое не забывается. Как там: стиль реалистический по форме и социалистический по содержанию. И твой губошлеп…
– Ну почему мой? – слабо возмутился художник Каминка.
– Потому что твой, – отрезал художник Камов. – Помнишь, он сказал: нас не интересует, что они умеют, нас интересует, что у них в голове. Чем это отличается от «социалистическое по содержанию и реалистическое по форме»? Да ничем: и те и другие разделяют форму и содержание, что равноценно отделению головы от тела. А голову от тела отделять нельзя. То есть можно, конечно, но уже после этого не жди, что объект твоих опытов будет жизнеспособен. Возьми портреты одного и того же человека, хоть Воллара. Сезанн, Ренуар, Пикассо – при внешней узнаваемости Воллара, разный формальный подход создает порой диаметрально противоположный смысл. Что же до моих работ, то ты, конечно, волен поносить их сколько угодно. Но ты не можешь обвинить меня в спекулятивности, в желании заработать, в трусости.
– Вот-вот, – перебил его художник Каминка, – там, где европеец для понта на прием вместо галстука наденет на шею сливную веревку от унитаза и тем удовлетворится, там русский человек на этой веревке из принципа и удавится.
– Может, и так, – равнодушно сказал художник Камов, – да только, по мне, это честнее, чем зарабатывать подлостью, и уж наверняка лучше, чем как некоторые самовлюбленно занимаются мародерством.
– Мародерство, ты это что имеешь в виду? – натянуто спокойным голосом произнес Каминка.
– Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду.
Каминка оторопел: он ничего не крал у Камова!
Это он сам, Камов, предложил розыгрыш, в результате закончившийся катастрофой! А может – дыхание, превратившись в жесткий, колючий комок, застряло в горле вжавшегося в стену Каминки, – а может, Камов имеет в виду вовсе не эту идиотскую шутку, а его, Каминки, работу, то, на что он потратил всю свою жизнь?
Обида кипящей волной захлестнула художника Каминку: хорошо, пусть все, что сделал он, сводилось к кропотливому, любовному изучению и заимствованию у тех, кого Господь наградил талантом смотреть и видеть, что из того? Он не шел своей дорогой не потому, что ему не хватало смелости, но потому, что он ее нигде не видел. Он не был звездой, он, подобно луне, светился чужим светом, но его вины в том не было. Называть это мародерством? Самовлюбленно! – это про него, человека, который ежедневно, ежечасно поедом себя ел за отсутствие таланта, смелости, благородства, щедрости – всего того, чем в избытке обладал его друг. Друг?..
Художник Каминка вскочил на ноги, губы его дрожали, он должен был что-то сделать, только не знал что. Неожиданный удар полностью его дезорганизовал, и он стоял, нелепо задрав к потолку голову с плотно стиснутыми веками, расставив сжатые в кулаки руки…
За дверью послышался шум, затем резко щелкнул замок, дверь распахнулась, и в комнату ворвались два человека в балаклавах, таща с собой третьего, в форме охранника музея. Руки его были схвачены наручниками. Один из двух людей в масках, огромный, широкий, встряхнул охранника, ухватил левой лапищей за подбородок, а правой зажал череп. Второй, среднего роста, опустил на пол лыжи, которые держал в левой руке, и быстро замотал охраннику рот клейкой лентой. Гигант легонько толкнул пленника, тот отлетел и, ударившись о стенку, молча сполз на пол.
– Вот так-то лучше, – мягко сказал гигант. – Полежи подумай. Добрый вечер, господин Каминка, и вы, господин мой. Как дела?
Художник Каминка ошеломленно молчал.
– Ну, мастера искусств, – раздался сухой голос, – давайте-ка по-быстрому. Держаться меня. Раз-два. – Человек сунул поднявшемуся Камову лыжи: – Твое? Вот и носи сам. А сейчас, пацаны, делаем ноги.
Быстрым шагом – Камов бежать не мог, и гигант практически тащил его на себе – они по тускло освещенным коридорам, мимо запасников и мастерских, прошли к выходу. В проходной на полу ничком лежали тела пятерых охранников; художник Каминка побледнел и почувствовал, что ноги отказываются служить ему.