Книга Трансатлантика - Колум Маккэнн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я часто раздумывала, что случилось бы, отыщи письмо адресатов в Корке, – как повернулась бы судьба, какие выпали бы шансы, какие казусы, какие диковины. Вскрытым письмом могли растопить печь. Или пренебречь. Дорожить. Его могли сберечь. Бросить плесневеть на старом чердаке, в обиталище белки или летучей мыши.
От невскрытого письма, разумеется, толку еще меньше – разве что оно сохраняет возможность, маловероятный шанс; таит, быть может, пугающий факт или окно в некую позабытую красоту.
Но все это отнюдь не новость, едва ли откровение. Решительно никак не узнать, что изменилось бы, как соприкоснулись бы все эти жизни, как разошлись бы, как сложились, будь конверт взрезан ножом. Столь многие из нас заброшены на долгие орбиты миграции. А суть в том, что некогда я прижималась ухом к сопящему сыну, но сына застрелили дождливым октябрьским утром, в лютой предрассветной тьме, и порой мне хочется знать, что было бы, не случись так, отчего так случилось, как можно было это предотвратить. А сильней всего хочется, чтоб он вернулся ко мне, живой, высокий, язвительный, защитил меня от этой новой грозы.
Утром, когда уже пришла весть из банка, над озером просвистела стая казарок – пронесла свою тайну над самой водою. Каждый год прилетают. Как часы. Прямо роятся. Много лет смотрю – по двадцать, тридцать тысяч в считаные дни. Тучами на миг заслоняют небо, складывают крылья, сплошным одеялом покрывают воду и траву. Больше голода, чем грации. Садятся меж болот и шкер, где воду распихивают друмлины.
Через заднюю дверь я направилась к озеру. Халат, сапоги. Кружка кофе. На волосах сеточка. В душ с утра не ходила. Красотка, что и говорить. Прилив отступил, прибрежные камни в скользких водорослях. Джорджи добрела со мной до воды, но затем вернулась в сад, сложила голову на лапы – дряхлая, усталая. Я посочувствовала, подоткнула под себя пальто, села на холодный камень футах в двадцати от берега. На многие мили окрест ни души. В небе простирались птичьи стаи. Ныряли, воспаряли, волной налетали на берег, над крышей, исчезали у меня за спиной – и затем новая стая откуда-то с Птичьего острова.
Должно быть, замечательная у них память, у гусей. Год за годом возвращаются на те же камни тех же рифов. Учат птенцов озерному искусству. Томас выходил на дедовой синей лодочке, ловил прилив. Часами смотрел на гусиные росчерки в небе, даже в дождь. А мне казалось, по озеру плывет только лодка или зеленый макинтош. Порой Томас садился, двигал веслом или наставлял бинокль, и тело его вздымалось будто прямо из воды. Вечерами мы звонили в колокол на берегу, призывали Томаса к ужину. Он брел по саду, закинув весло на плечо.
Вода уже наполовину покрыла резиновые сапоги. Плавать холодно, хотя в свои семьдесят два я люблю порой натянуть потертый гидрокостюм и залезть в воду. Сидела еще час, смотрела на гусей, пока мой камень практически не утонул, а моя широкая неуклюжая корма не промерзла даже под полою пальто. Окликнула мертвого сына, пообещала ему, что банку не достанется ни травинки, ни капли воды, ни единой битой черепицы. Поднялась, от чувств окостенев, и поспешила в дом, где меня поджидала Джорджи. Дала ей говядины, торфом и поленьями растопила очаг, почитала сборник стихов Лонгли[58].
После обеда сварганила стаканчик горячего бренди с гвоздикой, но знаю себя слишком хорошо, рано еще было начинать; вылила бренди в очаг, и гвоздика зашипела. Я принесла письмо из кладовой, пристроила на каминную полку, и там оно стояло вместе с прочими доказательствами полета: фотографиями, банковскими извещениями, тикающими часами.
История стара как мир: они желают заполучить мою землю. Пять островных акров в бухте среди сотни других островов. Большой коттедж, лодочный сарай – одна штука, рыбацкая хижина – одна штука, и еще псарня, которую выстроил мой бывший муж Лоренс. Некогда на острове гомонила ферма, подружейные собаки и ищейки, одно время сюда съезжались охотиться на уток, но с тех пор, как погиб наш Томас, здесь не прозвучало ни единого выстрела.
До сих пор нахожу старые гильзы, патроны, черепа птиц, свалившихся с небес. Траектория подстреленной птицы – невероятная штука. Птицу жестко тормозят в воздухе, небо еще крутится, а она падает отвесной глиссадой. Глухой стук по земле, плеск на литорали или в волнах. И затем собака в восторге шлепает по траве или воде.
В лучшие времена у нас было восемь собак. Осталась только Джорджи, верный старый лабрадор. Тоже обрюзгла уже, но еще способна поднять гвалт, приметив утку.
Прямо за мостом – монастырские развалины вдесятеро старше моего драгоценного письма. Памятник культуры. Латунные таблички, каменные ступени, ползучий мох. Пятнадцать веков назад здесь переписывали священные книги. Чернила добывали из земли. Пергаменты давал скот.
Редкий турист добирается до берега по этим узким проселкам, но мне еще хватает сварливости замахнуться палкой, если кто минует руины, мостик и через литораль идет к коттеджу.
Три спальни, большая кухня, гостиная, кладовая и новая застекленная терраса, выстроенная в восьмидесятых, под маминым надзором, словно можно выдрать из себя войну, глядя на воду. Терраса высока, широка, полнится светом. Деревянная скамья вдоль окон. Подушки с морскими картами. В остальном коттедж низок – внушает нам смирение. Кресла тычут пружинами в зад, обивка выцвела. Закопченный камин. Чопорный книжный шкаф – красное дерево и стекло. Мой сын в дверях пригибался. Стены толстые, но холод просачивается в нутро коттеджа и ничем его оттуда не выгнать. Чтобы не улетучивалось тепло камина в гостиной, все двери надо накрепко затворять. Я люблю, когда посветлее: лучше всего керосиновые или масляные лампы, почерневшее стекло викторианских фонарей.
Птицы с небес вечно швыряют раковины на крышу. Иногда кажется, что я живу в перкуссии.
Едва заря взмахнула рукой, я оделась, взяла Джорджи, и мы пошли берегом вдоль воды, по влажному лесу позади монастырских руин. Вокруг зеленые ветви, мягкий мох под ногами. Каменный перелаз в стене.
Джорджи застряла в зарослях подлеска, облаяла тени согбенных деревьев в развалинах. Уши торчком, спина дугой. Древние монахи раскрашивали Евангелия камышинками. От холода спасались коровьей кожей, волчьим мехом, лосиной шкурой. Перемалывали кости, мешали с травой и землей, с ягодами и листьями. Птичьи перья. Кожаные переплеты. Каменные хижины. Бронзовые колокола. Стена в стене – оборонные укрепления. Круглые дозорные башни. Костерки. Книги возили через озеро, за море, в Шотландию.
Порой самка кроншнепа навещает эти края, парит над коттеджем. Пятнистый серо-бурый хохолок. Длинный тонкий клюв – будто ножницы летят по небу, откликаются на ее зов, разрезают его одинокое горе. Люблю смотреть в бинокль, как она бродит по литорали, клюет выпроставшихся червей; давненько ее не слыхала.
Я побродила в руинах часовни на загривке холма, подобрала банки из-под сидра – деревенская молодежь намусорила. Называется «рэйвы», если не путаю. Ну и на здоровье. Лучше здесь, чем в вонючей спальне многоэтажки. Повсюду сигаретные окурки, полиэтиленовые обертки, бутылочные пробки, размокшие коробки. Презервативы уберу как-нибудь потом. Две брошенные завитушки на гравии. Любит, не любит.