Книга Захар - Алексей Колобродов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Морщился, когда читал, как бьют и пытают парня, думалось – неужели конторские? – всё же другая манера – не чекистов, оперативников, а ментовского тупого быдла (представлялся почему-то генерал Р., физиономия его, вся из тройных подбородков). Однако согласился: вполне могло быть. И поддержал решение передать в МВД весь политический сыск, вовсе не потому, что Рашид из лампас выпрыгивал. Без профилактики, понятно, никак, но хоть на контору грязь не прилипнет.
Пете, в виде исключения, одни мотоциклисты понравились, которые бились в деревнях, а вот ему как раз легло на сердце другое и многое. Тронула нежность автора к детям. Или вот это, отлично в «Саньке» переданное неуютное чувство Родины, её единственности, того, что никогда в себе не изменить. Люди в упряжке тащат на себе через зимний лес гроб с отцом, и эта картина помещается в один длинный ряд, уже про него – тут и питерские дворы, узкие и тёмные, будто небо над ними забрано в решётку (потом, бывая в тюрьмах, с инспекцией и по другим делам, особенно в Лефортове, удивился, как похоже на внутренний Питер – архитектура имперского насилия). И кислый запах матов в борцовском зале, и хаос пылинок над квадратным глазом телевизора в июльский полдень, как будто это не пылинки, но атомы времени… И вечная весна рассыпающегося, чуть зелёного невского льда…
Но ближе всего оказались деревенские главы, и не деревня, а бабушки и старички, и он даже понял почему – напоминали родителей. Родители (в его окружении сплошь и рядом) были не только мамой и папой, но как бы забирали ещё поколение, когда старшей родни рядом не было. Тогда в больших городах вообще мало роднились, но своих и корни помнили. Мама никогда не говорила «Калининская область», а всегда почему-то – «Тверская губерния». Когда соседки жаловались на свирепо запивавших мужей, мама советовала – «А отвези ты мужика к нам, в Тверскую губернию. Там, на земле, отойдёт, отвлекут»…
И куцые воспоминания о войне дедушек в романе – это очень точно. Отец о войне почти не рассказывал, иногда приходилось видеть у него книги мемуаров полководцев – наших и немцев, любил военные фильмы, особенно где бывали личные какие-то солдатские истории, но пересматривал их, как комедии Гайдая – на месте ли любимые цитаты, не пропали куда… И сказал как-то, что всё равно из окопа войну никому не снять, и никогда уже не снимут. После того, как – настоящее чудо – встретил в гастрономе своего спасителя, землячка из Петергофа, который тащил его на себе через Неву, раненого. Там всё простреливалось напрочь… Но доползли. Этот крепкий мужик сдал его в госпиталь, ждал, пока прооперируют. Сказал, уходя: «Будешь жить теперь, Спиридоныч, а я пойду умирать». И вот тогда, в шестидесятых, отец вдруг пришёл из магазина, сел и заплакал. Было неожиданно и страшно. Выжили, встретились. Человек этот приходил потом к ним, садились с отцом, выпивали. Говорили мало.
Мама, может быть, могла бы подробнее рассказать о блокаде, но ленинградцы вообще тогда этой темы избегали, как будто собрались и раз и навсегда запретили себе вспоминать. И до сих пор ему было не то чтобы чуждо, а просто непонятно пропагандистское выпячивание таких трагедий.
Но кое-что у них, конечно, прорывалось, он многое запомнил. Как бы две истории – блокадная и фронтовая – сошлись в одну цельную, где их трое с умершим маленьким братом. Когда документально всё подтвердилось (оказалось, всё, что отец и мама говорили, – чистая правда, время ничего ни внесло, ни вынесло), надиктовал для одного журнала. Долго сопротивлялся, раздумывал, стоит ли, но уж очень просили. (Не журналисты.) Да и самому стало как-то легче. Название – «Жизнь такая простая штука и жестокая». Там и впрямь несколько жестоких историй, посильнее в чём-то, может, прилепинской, как военнопленные доходяги нашли бочку меда, съели и поумирали от желудочных судорог.
Но закончить рассказ хотел по-доброму, потому что мама всегда говорила: «Ну какая к этим солдатам может быть ненависть? Они простые люди и тоже погибали на войне. Такие же работяги, как и мы. Просто их гнали на фронт».
С годами он понял, что это вообще очень русская черта – везде у знакомых кто-то погиб, сгинул без вести, умер в блокаду, но никакой ненависти в людях не ощущалось… В прежние годы они собирались иногда мужской компанией, сослуживцы, посидеть и попеть. Был один, знавший все, наверное, военные песни.
Тогда их и пели-то в основном семейно, своим кругом. Это сейчас военных песен – полны эфиры. Все отмечаются – традиционная эстрада своими нетрадиционалами, и рокеры туда же; звёзды шансона, даже те, кого не во всякой лагерной КВЧ отрядили бы выступать. Слушая тогда в компании поющих ребят, сам иногда подтягивая, обнаружил, что советская (а, пожалуй, просто русская, какая уже разница) песня про войну – от марша до лирики – совершенно девственна в пробуждении, так сказать, чувств недобрых. Вот совершенно никакой ненависти, фобий, призывов убивать.
Прислушался и вдруг понял, что в песнях великой войны очень редко встречаются «немцы» и «фашисты». Буквально считаное количество раз. Чаще всего звучат просто «враги», как в любимой отцовской, «Враги сожгли родную хату».
«Перекур», «закурим», «махорочка» звучат много чаще, чем выстрелы. «Молитва» не звучит совсем, но это как раз понятно.
В этих песнях русский солдат почти не показан в бою, бегущим в атаку, в рукопашной… Почти всегда – просто в походе, на позициях, до или после боя, на отдыхе. «Горит свечи огарочек…» И вместо накачки и политучёбы – разговоры о доме, близких, как всё сложится после…
Странно. Разве рабы, сталинские рабы, так бы себя ощущали на самой страшной войне? В стране с атмосферой всеобщей обоюдной злобы поэты стали бы складывать такие песни?
Всегда права мама, а не пропаганда, у которой семь пятниц…
Роман Прилепина вновь разбудил в нём свойство, навсегда, казалось, его оставившее – интересоваться людьми. Он попросил подсобрать что-нибудь на героев книжки – участников рижской акции.
Посмотрел даже видео с Прилепиным, который кричит в мегафон «революция» – 2001 год, площадь Маяковского. Потом передаёт мегафон высокому и крикливому парню – того, кажется, закрыли потом, года три дали.
Захотел встретиться, не один на один – это было бы чересчур; прислуга (советники) придумали встречу с молодыми писателями. Думал, что явится большевик с броневика, начнёт блажить, или, хуже того, балагур камеди-клабовский, шут с двойным дном и челобитными. А то и вовсе перекроется от смущения (он тогда сказал помощникам – если Прилепина не будет, вообще не надо собирать никого). Но нет, писатель оказался равен своей книге, вёл себя с достоинством, по-пацански.
Потом была идея учредить личную литературную премию. Единоразовую и очень приличную по деньгам. И вручить писателям трёх поколений. Распутину – как старшему, консерватору; Кабакову – бросить кость либералам (читал когда-то в своё, перестроечное, время «Невозвращенца» – лихо, понравилось, потом статейки в «Коммерсанте» – нормальный мужик). И Прилепину – молодой, левый, талантливый.
Наверное, референты слабо сработали, не смогли объяснить, парень заупрямился, полез в бутылку (обрабатывали, он знал, долго). Типа: не приму, и не просите. А тогда какой смысл. Свернули.