Книга Все хорошо, пока хорошо - Хьелль Аскильдсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я никогда не пожалею об этом.
— И я.
— Отлично.
— С тобой было так хорошо.
— И с тобой.
Не то чтобы он говорил неискренне или подозревал в этом девушку, и его распирает от радости и вроде гордости, но почему-то он опять принимается подглядывать сам за собой. И видит, как гладит ее по волосам, по щеке, целует — лодка уже далеко. Да, он горд собой, он оказался на высоте и весьма недурственно справился с тем, что, как он понимает задним числом, и вызывало его главные опасения относительно этой роли — девушка получила удовольствие. И он благодарен ей, не за то, что она отдала ему себя целиком, но потому, что помогла ему пережить счастье, вернее, избежать позора. И поэтому он гладит ее по волосам, щеке и целует, а еще потому, что ему кажется, что ей этого хочется; ведь пишут же, что для женщин чрезвычайно важны первые после коитуса минуты; «поддерживающая терапия», приходит Крафту на ум. Марион замечает его задумчивость и решает, что он думает о своей жене, это так естественно, и она проникается его чувствами и говорит: мне бы тоже хотелось быть замужем — тогда б ты не смел расстраиваться, что совратил меня, если ты понимаешь, что я имею в виду. Зачем же ставить все с ног на голову, думает Крафт про себя, но поскольку нельзя исключить, что он неправильно ее понял, то он вяло поддакивает. Пересекая остров по дороге домой, они беседуют о свободе, далеко в море, посередке между островом и горизонтом, маячит лодка. Между домом и туалетом нарисовывается Мария, и Крафта посещает странное чувство, что он изменил ей. Экая бессмыслица. Но она западает ему в голову, и когда он берется дописывать письмо, то мешает ему мысль о Марии, а не о Марион. Он слышит чихание мотора, потом все смолкает. Смотритель маяка медленно возвращается домой. Мария сидит у кухонного стола с шитьем, но он не спрашивает ее, где она была. Он берет бутылку пива и устраивается с ней на приступке, потом кричит через всю пристройку: где Марион? У себя в комнате, отвечает Мария. И правда, она лежит под деревьями в полудреме и видит мужчин, пару дюжин, они стоят полукругом и смотрят на нее, кто с надеждой, кто с сомнением, а ей нужно выбрать одного-единственного, и не потому, что ей чего-то хочется, просто за нее решено все, кроме только этого «кто»; мужские руки сзади уже задирают на ней блузку, а она все еще не знает, к чему эти смотрины, хотя начинает догадываться и думает тогда: раз мне все одно, пусть будет вон тот, с рубцом на груди, который зачем-то прячет руку за спину. В окно врывается порыв ветра, принося с собой чаячьи крики и далекую перекличку судов, и Марион вспоминает, что отец не помахал в ответ. Он допил бутылку, поставил ее на ступеньку и встал в надежде отогнать от себя видение Марион, лежащей… Он думает пойти в хижину и спокойно сказать хлыщу, что ему лучше уехать, потому что он видел… Нет, это не годится, тогда Марион узнает, что… Он сворачивает за угол, идет мимо открытого окна, потом неминуемые сто сорок восемь ступенек вверх — а куда еще прикажете ему деваться? — и видит два корабля, курсом на север, и серый дым над материком — там пожар. Посмотреть на него выскакивает Мария, потом Марион; они стоят рядышком, обсуждают и, конечно, трепещут от возбуждения, хотя вряд ли признаются в том — это думает уже не смотритель маяка, а Крафт; он замер под защитой северной стены и смотрит то на дым, то на женщин у дома, но с маяка его не видно. И смотритель думает, что, окажись он сейчас внизу, они бы заговорили как ни в чем не бывало, а теперь все, Мария снова скрылась в доме, и он поднимает бинокль, и сантиметр за сантиметром инспектирует Марион от макушки до пяток, вдоль приклеенной ветром к левому бедру юбки. Мысль, которая пришла ему в голову в лодке и которую он успел отогнать с тех пор несколько раз, стучит в темечко с удвоенной силой: она мне не дочь, нет тут другого объяснения, я же не сволочь. Мысль чудовищная, но она пугает его не так отчаянно, как та, что ошарашила его, когда он прятался за камнем на северной стрелке: вот и довелось мне узнать, что она не моя дочь; родной-то отец, какая он сволочь ни будь, ни за что так себя не поведет — так бы я про свое неотцовство никогда не узнал! Он откладывает бинокль: нет в мире справедливости! Дым над материком развеивается, они садятся ужинать, Мардон задумчив, но как-то странно, точно опечален, думает Марион, совесть которой не совсем чиста и которая приготовилась к тому, что он будет раздражен; но Мария, знающая его лучше, вообще не узнает его. В надежде прощупать почву она говорит, хоть это неправда, что он плохо выглядит — как он себя чувствует? Отлично, с трудом выговаривает он и едва прикасается к еде; почти весь ужин он не отрываясь глядит в окно, точно пейзаж должен полностью смениться с минуты на минуту. Потом они видят, как он медленно бредет в сторону северной стрелки, и спрашивают друг дружку, что это на него нашло? И к его горечи и томлению примешивается своего рода то ли радость, то ли торжество: что вот как он поставил их в тупик, они не знают, что и думать; и у него возникает не до конца осознанное ощущение, что теперь он может легче помыкать ими. Еще и не так удивитесь, думает он с улыбкой, но в ней нет ни грана злорадства; напротив, он испытывает такое облегчение, будто разглядел во тьме маяк и понял наконец, куда плыть. Он разворачивается и идет назад. Марион отправляется на маяк. Легкий бриз очистил горизонт. Солнце висит над сигнальной башней на Большой гряде. Солнце садится. Мигает маяк. Лучше б я умер, думает смотритель. Зачем я живу? Он спрашивает Марию, но она не может ответить, она не знает; потом говорит: человек рождается и живет. Она зажигает свечу, возможно, вопрос мужа настроил ее на высокий лад, или она вспомнила вчерашние посиделки с Крафтом; во всяком случае, говоря, что люди всегда надеются на лучшее будущее, она думает как раз о нем. Вот именно, рассуждает смотритель, и так мы надеемся на него, а потом раз! — будущее кончается, и мы протягиваем ноги. Да, мы ничему не учимся, говорит он вслух. Мария не понимает. Он пытается растолковать: мы все равно умрем, мы же не вечные. Этого мы не знаем, отвечает она. Предположим, думает он, но тогда мы не помним ничего из вечности, мы же не знаем о своей жизни до рождения, к тому же если у чего-то нет конца, то не может быть и начала, но этого Марии не объяснишь. Она чувствует, что ее хотят провести: или он забыл, что вытворял ночью? Поэтому она говорит: раз так, то мы можем делать все, что наша душенька желает. Он чует, что она имеет в виду Крафта, и спрашивает: и чего же она не делает из того, что ее душенька желает? Ничего, огрызается она. Ну вот видишь. Но она не видит и спрашивает: что? Может быть, все как раз и делают то, что им хочется. Эта мысль впервые пришла ему в голову, и он впадает в раж: мы совершаем только то, что должны, и все равно раскаиваемся потом, хотя это бесполезно и ненужно, но мы не можем себя унять. И вдруг ему становится ясно как дважды два, что и им, и всеми управляет нечто столь огромное, что человеку не под силу его увидеть, и что на самом деле человек — то же судно, да-да, судно. Раздумья Марии движутся своим чередом, она как раз добралась до ответственности и чувства долга и открывает рот со словами, что он может говорить что угодно, но есть вещи правильные, а есть — преступные, и дважды два — всегда четыре, и на что стал бы похож мир, если бы никто не думал о ближнем? Естественно, отвечает он, разве он когда-нибудь говорил обратное? Она пожимает плечами и склоняется над коробкой для шитья; как же все-таки напомнить ему, что он творил ночью? но пусть не надеется, так он не отделается. По справедливости, правильнее всего совершить то, за что якобы он ей так отомстил, если ей подвернется возможность, конечно. Она поднимает на него глаза, и он говорит: я хотел сказать, что человек — как судно, которое не само решает, куда плыть, а движется по воле ветра, течения, руля, ветрил и всякого такого. Обдумав его слова, Мария отвечает, что у судна нет совести, в этом она, безусловно, права, но что есть совесть? Ей не приходится ответить, потому что в дом заходит Марион, она сама не своя, хотя всячески пытается это скрыть. Она проведет с ним ночь — когда родители уснут, она вылезет в окно и придет к нему! Но смотритель маяка решает, что все уже опять состоялось, и приходится ему, скрепя сердце, проститься со своим новым, таким гармоничным, видением человека и спросить, по-прежнему ли Крафт женат? Марион улыбается, конечно высокомерно, и говорит, что жена Крафта художник по глине и что он очень высокого мнения о ней, и ей вообще не понятно, что отец имеет против этого человека — лучшего из всех, что ей доводилось встречать? Само собой, говорит он, само собой. И встает, Марион тут же поднимается и заявляет, что устала. Окно открыто; она не лазила в окно с детства, хотя и тогда ей этого не разрешали, потому что она прекрасно могла выйти в дверь, как все нормальные люди, и еще по каким-то причинам, которые она уже забыла. Она улавливает шум за окном и думает, что если это отец, то он заподозрит что-нибудь, если увидит ее стоящей посреди комнаты в одежде, поэтому она расстегивает молнию сзади, идет, и выключает свет, и впотьмах видит за окном отца, идущего на маяк. Она сидит на кровати и ждет, но он не возвращается. И Крафт ждет, наконец он выходит на улицу и видит, что в ее комнате темно. Но из открытой двери холодной террасы падает луч света, и Крафт рассматривает, как светлый прямоугольник, подсветивший кусок двора и часть камня, размывается по краям: должно быть место, где свет переходит во тьму, но его нет. Единственная четкая граница — косяк, да и то обман зрения. От подножия маяка смотритель видит, что на темном фоне движется еще большая чернота — Крафт приближается к дому. Над ними вспыхивает маяк; Крафт разворачивается и направляется к хижине по такой широкой дуге, что пропадает за северной стеной. Марион лежит и вглядывается в не совсем черную темноту. Занавеска елозит на ночном ветерке, и девушке чудится, что кто-то шепчет ее имя; она вскакивает, как ужаленная, но тут же осекается: конечно, пригрезилось — звали из-за деревьев, и она, как повелось у нее с детства, припускает по тропинке в лес; вот она на полянке, поросшей высокой сочной травой и окруженной каменной оградой, посреди которой сереет покосившийся амбар. Она идет по траве, в которой по-летнему стрекочут, свиристят и гудят разные шмели-кузнечики, и доходит до амбара, отрезанного стеной крапивы чуть не в метр высотой, и понимает, что внутри запустение, грязь, что здесь кто-то заметает следы, и, когда ее слуха касается звук, она в первую секунду думает, будто шумят в амбаре, но потом спешит крадучись к окну и слышит, что он вошел в дом. Шаги замирают около ее комнаты, и она со своей стороны видит, как подается его нажатию ручка, и сжимается от испуга, что не заперла дверь, хотя прекрасно помнит обратное. Ее снедает страх, возможно, потому еще, что с тех пор, как шаги остановились под ее дверью, не раздалось ни звука; потом они отступают, но страх и тревога все равно мучают ее: чего он хотел? Что он заподозрил? И почему его успокоила запертая дверь? Она ныряет под одеяло и ждет, глядя в окно, и дергается от каждого движения занавески, которой играет ветер. Время, должно быть, позднее. Крафт лег, но не задул керосиновую лампу. Марион вылезает в окно. Услышав стук, Крафт почему-то притворяется спящим. Она отворяет дверь и видит, что он лежит с закрытыми глазами, и теперь ему неудобно вдруг открыть их, он вынужден дожидаться, пока она разбудит его чем-то; но от пережитой опасности ее ожидания поблекли, хорошо, что он уснул. Она подходит прикрутить лампу, чтобы дать ему знать, что она была тут. Он не слышит ее, но чувствует, что погас свет, и открывает глаза. Марион, говорит он едва слышно. Спи, спи, почти шепчет она в ответ, я не могу, отец, похоже, не лег, он дергал мою дверь, мне кажется, он меня подозревает, поэтому я так поздно. Он протягивает руку и касается ее ладони, он не думает удержать ее, хорошо бы скрыть, что он отпускает ее без неохоты. Она всучивает ему свою руку. Я не могу рисковать, говорит она. Конечно, не можешь, поддакивает он. Но, очутившись на улице, она чувствует себя одинокой, несчастной и брошенной, и ей хочется только одного вернуться и поплакать у него на груди, она не в силах даже бояться отца, вроде бы подсматривающего за ней — особенно потому, что в глубине души она вряд ли верит в эту легенду. Она идет к дому, но разворачивается и спускается к пристани, она еле сдерживает слезы, и у нее мелькает мысль, что все — как в том сне: тебе кажется, что в заброшенном сарае обретается что-то таинственное, но оно исчезает, стоит тебе открыть дверь и войти. Лодка покачивается, море блестит. Она слышит тарахтение моторки вдали и решает подняться на маяк, но, как нарочно, путь лежит мимо похожей на покосившийся амбар хижины, и Марион заходит в нее без стука. Он не просыпается. Голова темнеет на подушке черной массой, и сперва ей кажется, что ей хочется только одного: забраться к нему под жаркое одеяло, чтобы справиться с одиночеством. Она вытягивает руку и дотрагивается до его голого плеча, он вздрагивает, поворочается и скидывает наполовину одеяло спит он в чем мать родила! Марион отдергивает руку, испугавшись, что не справится со своим влечением, и чувствует угрызения совести, потому что теперь ей нечем оправдаться, какое там одиночество! Тем не менее она продолжает стоять и смотреть, долго, пока не забывает, как его зовут и, уж во всяком случае, как он выглядит; а тогда выскальзывает из хижины беззвучнее, чем зашла, и в прозрачной почти темноте спешит к дому, забирается в окно, не зажигая света выдвигает ящик и достает портсигар.