Книга Новый американец - Григорий Рыскин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мы знали, что такое маггинг[68]? Мы слова-то такого не знали. А потом ганеф[69]Ля Гардия назвал сюда пуэрториканцев, чтоб они голосовали за него. Э-х-х… Нью-Йорк – это же был парадайз. Никто никого не трогал, фе. Жизнь – это сон. Э-х-х. Тебе приснился хороший сон – повезло. Дурной – не повезло. Мне приснился хороший сон.
– Ховард, кто выигрывает, янки или Атланта? Ты что, заснул там, Ховард? Вот человек. He dasnt give a damn[70].
– Янки, янки ведут, – доносится из глубины.
– Hell with them[71].
– Моя мама. Э-х-х… У меня была бриллиантовая мама. Пекарь, лекарь, кук. Какие выпекала халы по субботам. Какие халы! Э-х-х… В семьдесят лет впервые в жизни пошла к врачу. «Рахиль, у вас рак». – «Hell with them». Прожила до девяносто пяти. На девяносто шестом звонят мне из санатория «Конкорд»: «Только что ваша мама скушала большой хот-дог. Короче, ваша мама подавилась хот-догом». Приезжаю. «She is gone»[72].
– Ховард, сколько очков у янки? Ты что, заснул там, Ховард?
– Янки, янки ведут. Два-один.
– Hell with them. О, мой отец. Э-х-х… У него была золотая профессия. Скорняк. Собственная фабрика меховых изделий. Три магазина. Работал семь дней в неделю. Пошел однажды в туалет. Нет и нет. «Папа, что с тобой? Папа…» К-х-х. He is gone. У него были руки. Что за руки. Руки артиста. Э-х-х… Вы знаете, где похоронены мои folks[73]? Рядом с великим ребе Шнеерсоном. Кто бы мог подумать, что любавичского ребе удостоят такой чести? Так теперь моим старикам нет покоя. Приходят эти енты из Бруклина и рыдают на могиле Шнеерсона.
– Ховард, что ты там смотришь теперь?
– Майкл Тайсон с Робертсом.
– Опять эти кровавые драки ниггеров. Э-х-х… Вы говорите, почему мы снимаем эту лужайку у гитлеров? Потому что здесь нет ни одного ниггера. Когда гитлеры не устраивают хрустальную ночь, с ними таки можно жить. Сидим, попрятавшись от ниггеров в кусты. Да и мы тоже хороши. И до чего же мы бываем отвратительны. Подите на Сорок седьмую. Хасиды с их бриллиантовым бизнесом. Готсгановим[74]. Убивают друг друга из-за денег.
– Да что ж ты, Эдна, привязалась к любавичам, – являются в окне припорошенные усы Ховарда, – у них своя компания, у нас своя. Любавичи делают парносу как могут.
– Э-х-х… Ну а этот, как его, Шапиро. Ну который защищал убийцу Симпсона, он что, тоже делал парносу[75]?
– Это его работа.
– Но почему именно Шапиро? Почему именно еврей Шапиро должен защищать в суде дьявола? Почему антисемиты всего мира должны смотреть на эту жидовскую морду на экране TV, обороняющую черного убийцу? Почему самые большие жулики на Уоллстрит – евреи? Почему все либеральные судьи – евреи? Почему самая лицемерная либеральная газета «Нью-Йорк таймс» принадлежит евреям? Если все нас так ненавидят, может, в нас есть что-то такое?
– Почитай великого Жаботинского, Эдна, почитай, – поучает из окна Ховард. – Великий Жаботинский говорит: евреи должны создать собственный дом и уйти. Мы не должны совать свои носы в чужие дела. У нас есть теперь собственный дом.
– Но тогда почему мы не в кибуце, Ховард? А здесь, у гитлеров под кустом. Почему? Э-х-х…
– Обратите внимание, великий Жаботинский – русский еврей.
– Те, что с Брайтон-Бич… – перебила старуха Эдна, – те, что с Брайтон-Бич, – не евреи. Они мутанты.
А может, старуха Эдна и в самом деле права, все думалось ему потом, может, мы и в самом деле – мутанты. Право же, это совсем особый зверь, русский еврей, не обозначенный ни в одном зоологическом справочнике.
Он помнит, как у них в доме на пасхальном столе в никелированной кастрюле с бульоном и мацеболлс отражалась ваза крашеных яиц. И фронтовой друг отчима Мефодий, такой же, как и он, пропахший варом сапожник, в таких же гимнастерке и галифе, с такой же лакированной лысиной, приходил разговляться. После водки, в благорастворении, оба хлебали куриный бульон с мацеболлс, заедая пасхальными яйцами, потому как Бог един, потому как от подлинного Бога до нашего представления о Нем такое же расстояние, как от созвездия Пса до пса – лающего животного.
Короче, Нюню и Нинок были плохие евреи. Мало того, на православную Пасху они имели обыкновение ходить ко всенощной. В ту апрельскую ночь они отправились в храм с соседкой Клавдией и ее сыном Глебом. Они поднялись на Глебовой серебристой «нисан-альтиме» по Шестой авеню к Восьмидесятым улицам. На полуночном Манхэттене светло и пустынно, и только в Гринвич-Виллидж все еще многолюдно.
В русском храме гулял сквозняк. Женские лица, подсвеченные снизу свечами, большеглазые, обрамленные платками, обращены к молодому, красивому, с русой бородкой и в золотых очках, похожему на московского кандидата наук священнику.
– Христос воскрес!
– Воистину воскрес!
– Христос воскрес!
– А вот там, видите, слева от Царских врат, икона… так тот, который в кольчуге, – Дмитрий Донской, а рядом с ним – Сергей Радонежский, вдохновитель и сподвижник, – проникновенно шептал ему на ухо сосед Глеб, большеносый, лысоватый, с печальными каштановыми глазами и блестящей, как будто отполированной кожей, непрерывно крепко потирающий руки. – А вон там, на иконе, Ксения Петербургская. Все свое состояние отдала бедным. А это Гермоген Аляскинский. А вот там, обратите внимание, стоят посольские.
Все напоминало ему детство:
Этот запах коммунальный
В суп положенного лавра,
Звон забытый поминальный
Александро-Невской лавры,
Слов пустых летучий прах
В толчее снующей черни.
Черный памятник вечерний
Пушкинский, с лучом в кудрях.
Ох уж эта влюбленность русского еврея в русскую культуру, по поводу которой так негодовал Владимир Жаботинский.
Там, под Оптиной пустынью, бежали прозрачные ледяные ручьи поверх низкого дубового сруба Пафнутьего колодца, в медоносные луга, где вязовая аллея вела к воротам порушенного монастыря. Там иудейские лики апостолов глядели с блеклой фрески поверх сосновых горбылей дровяного склада, там ржавый комбайн «Сталинец-6» упирался хвостовиком в глаза Христу. А сосед Глеб все шептал на ухо:
– Видите, вон там крест. Так это с крейсера «Варяг». Крейсер затонул, а крест спасли. Так его моя мама чистила. Три дня в церкви трудилась к Пасхе.