Книга Лавра - Елена Чижова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выйдя и успокоившись, он принялся рассуждать о том, что, в сущности, во взглядах отца Глеба нет ничего особенного. Если не впадать в крайности, в каком-то смысле у него много достойных предшественников, вот, например, Василий Розанов. Стесняясь, словно повторял чужие слова, муж рассуждал о традиционном противостоянии славянофилов и западников. «Кстати, в реальной истории между этими двумя направлениями не существовало непроницаемой стены. Тот же Розанов… А впрочем, – он засмеялся, возвращая себе свободу, – о чем я говорю! Действительно, дурит Глеб».
К причастию я не пошла. Вечером они вернулись вдвоем, и, обсуждая текущие академическое дела, отец Глеб не напоминал о моем вчерашнем обещании, видимо, признавал исповедь и причастие моим частным делом, в котором он, исполненный таинственной благодати, был избранным, но ничтожным, почти что безгласным посредником. Они говорили о близящейся Пасхе, о том, что владыка Николай задумал неслыханное: на Великий четверг совершить омовение ног – всем сослужащим. Заметив мое удивление, муж пояснил, что обычно этого не делают, но владыка, вообще склонный к некоторым нововведениям, собирается повелеть в алтарь тазик, воду и полотенце и, рассадив сослужащих в рядок, натурально обмыть им ноги – в память о том, как Христос, собравший учеников на Тайную вечерю, омыл им ноги, кстати, в согласии с давней иудейской традицией. Об этой традиции, которую ранние христиане переняли у евреев, муж сообщил с нажимом.
«Представляю, – не заметив нажима, отец Глеб крутил головой, – как они, сердешные, готовятся, запасаются цельными носками, без дыр. А этот-то, этот, – хохоча и не называя по имени, отец Глеб описал в воздухе дугу, изображающую раздутое брюхо, – небось уже портянки стирает!» Муж подхватил. Они смеялись, изобретая все новые подробности. Отсмеявшись, муж заговорил о том, что в Академию присылают нового студента. Американец, выходец из русской эмигрантской семьи, знать не знающий по-русски, хотя вроде бы именно в России этот Джозеф готовится принять монашество, но окончательно ничего не решено. Если решат, постригаться будет здесь, а потом вернется назад, в Америку. «Вот плоды экуменической деятельности владыки Никодима», – муж посмотрел на меня многозначительно. Я кивнула. Послушник-иностранец был и вправду делом неслыханным.
«Хорошо бы в монастыре, – муж протянул мечтательно, – глядишь, послали бы меня переводчиком, никогда не видел настоящего монастырского пострига». – «Может, еще и увидишь», – я сказала машинально, ничего не имея в виду, и в этот миг увидела его глаза. Они вспыхнули болью, словно, сболтнув лишнее, я нанесла удар. Тонкий огонек занялся в глазах отца Глеба. Он опустил их быстро – по-ангельски.
Американец по-русски говорил. Он приехал недели через две и поразил всех невиданно длинными волосами, которые затягивал в пучок черной универсамовской резинкой. Позже, когда он зачастил к нам в гости (владыка ректор прикрепил к нему мужа), я о резинке спросила. Замявшись, Джозеф ответил, что с самого начала решил одеваться по-русски: «Так, как тут – у вас». Присмотревшись к хвостатым девицам, он приспособил черную, с картофельного пакета, и для пущего сходства с местными жителями приобрел сероватую кроличью шапку и зимнее пальто, отороченное коричневой цигейкой. Ловко подкручивая хвост совершенно девическим движением, он подсовывал длинные волосы под шапку и, туго перетянувшись пояском, подтягивал рясу так, чтобы длинные полы не торчали из-под пальто – тоже очень по-девичьи. Пальто он купил не по росту: длинные рукава свисали ниже кистей. Стесняясь, он пояснил, что выбрал такое специально, чтобы готовиться к монастырской жизни. Подготовка заключалась в том, чтобы скромно прятать кисти, рукав в рукав – на манер муфты. Скромный образ венчала крысиная походка: мелкими, скорыми шажками. Псевдорусским камуфляжем он добился разве что повышенного внимания милиции: ошарашенные милиционеры приставали к нему на каждом шагу. В таких случаях он разыгрывал замысловатую сценку, прикидываясь то ли немым, то ли глухим, долго мычал и, дождавшись момента, когда стражи порядка окончательно теряли терпение, запускал руку в глубины зимнего пальто и победно извлекал американский паспорт. Дальше, по его словам, события развивались на диво однообразно: завидев шикарные корочки, милиционеры порскали в стороны, как тараканы. Особенное удовольствие ему доставляли посещения «Березки», в которой он исправно отоваривался.
«Там, во входе, всегда такой один человек… – Джозеф делал многозначительное лицо и косился на телефон. – Я пришел, вынимал валюта, покупил все покушать, еще книжки, подарки, – тут он скромно косился на принесенное, – и когда было время выходить, этот человек пойдет за мной и скажет Ваши документы, потому что я очень похож на русского, но я ему показал свой паспорт, и он исчез, яко тает воск от лице огня», – тут он счастливо смеялся. Сценка в дверях «Березки» повторялась регулярно, пока все, сменявшиеся на этом посту, не изучили Джозефа как облупленного.
В общем, образ русского монаха удался Джозефу на славу, однако, не останавливаясь на достигнутом, он решил взять себе и истинно русское имя. Довольно скоро все как один уже называли его отцом Иосифом. Сердобольные бабки, почитавшие его за страдальца, лишенного родины и семьи, а потому, понятно, голодающего, приносили ему из дому что Бог послал, особенно напирая на варенье. Для этого рода подношений Иосиф выработал особый ритуал: приняв пол-литровую баночку, он ловко втягивал ее в широкий рукав рясы, свободной рукой подхватывал у живота и маскировал в глубоких складках. Так, держась за живот, он и следовал в свою комнатку, где пристраивал очередную баночку в особый, замыкавшийся на ключ шкафчик. Эта стеснительность веселила семинаристов, в особенности выходцев из Западной Украины, получавших увесистые посылки с домашней колбасой. Духовитая колбаска становилась хорошим подспорьем в постные дни, когда в столовой подавали рыбное. Чесночный запах стлался по коридорам, выдавая меню плотных ночных трапез. С хлопцами не мог сладить никто. Все попытки классных воспитателей пресечь потребление скоромного встречали молчаливое, но стойкое сопротивление.
Одновременно с Иосифом, загодя готовившимся к постригу, в Академии появился отец Бернар – француз и иезуит. Этот говорил по-русски безо всякого акцента, равно как и на дюжине других языков, включая мертвые, однако выглядел весьма живо и по-европейски изысканно. В Академии он читал курс истории европейских церквей и, по отзывам, блестяще. Однако, воспитанный в закрытом иезуитском коллеже и приученный сызмальства, соблюдал осторожность, не поддерживал лишних разговоров, в беседах не повышал голоса, внимательно выслушивал собеседника, вежливо и полно отвечал на вопросы, но, отвечая, неизменно прикрывал рот ладонью: видимо, опасался сторонних слушателей, обученных – как в многосерийном фильме о советском разведчике – читать по губам.
Разница заключалась и в том, что, будучи сыном американской автокефальной церкви, Иосиф на службах присутствовал, отец же Бернар – никогда. Поговаривали, что время от времени он скрытно стоит в алтаре, но своими глазами этого никто не видел. Бабки отца Бернара не жалели, и варенья ему не перепадало. В общем, между иностранцами не прослеживалось ничего общего, кроме главного: муж говорил, что такой экуменической политикой владыки Никодима в Москве недовольны. Понимая по-своему, я не переспрашивала – кто. Значительно больше меня заинтересовала привычка Иосифа благочестиво крестить рот после зевка. Зевал он довольно часто, видимо, не высыпаясь, зевки получались широкими и сладкими, и каждый из них неизменно покрывался мелким, но истовым крестиком. Однажды муж, не удержавшись, поморщился. Заметив, Иосиф принялся горячо оправдываться, дескать, так он защищает себя от чертей, норовящих проскользнуть в душу через разинутый рот. На этом он стоял прочно, и никакие увещевания мужа – мол, суеверия и предубеждения – не могли его поколебать.