Книга Как несколько дней... - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты увлекаешься мелочами, Яаков, — сказал он. — И это ты называешь любовью? Парочку цеталах[115]и несколько фейгалах? Слушай и запоминай, что я сказал, потому что больше повторять не буду. В большой любви важны только великие планы и серьезные поступки… А теперь извини, Шейнфельд, моя жена сидит по мне шив'а — я должен пойти и утешить ее.
С тех пор прошло немало лет. Многое из того, что тогда волновало и будоражило деревенские улицы, давно забыто. Шрам, некогда венчавший лоб Яакова, заметно побледнел. Швы хорошо срослись, и багровая отметина проступает только в те минуты, когда лицо Яакова краснеет от воспоминаний.
Так или иначе, Шейнфельд решил совершить великий поступок. В один из жарких дней месяца элула тысяча девятьсот тридцать седьмого года, в послеобеденный час жители деревни вдруг услышали громкий, беспокойный щебет большого количества канареек. Пока люди сообразили, что несется он не из птичника, а откуда-то с улицы, птичий гам уже успел пересечь деревню. Все поторопились наружу и увидели Яакова Шейнфельда, правящего телегой, на которой стояло несколько больших клеток, полных канареек, направляющегося прямо во двор Рабиновича.
Свита, состоявшая из деревенских жителей, один за другим покидавших свои дворы и молча присоединявшихся к шествию, все росла. Яаков направил коня прямо к хлеву и громко позвал Юдит.
Теплые пыльные летние сумерки сгустились над землей. Была пора, когда созревают первые гранаты, набухают и лопаются, наливаясь терпким соком. Был час, когда горлица тихо воркует в темной листве кипариса. Вороны слетались на свои ежевечерние посиделки. Юдит в хлеву мыла пустые молочные бидоны, а Рабинович раскладывал по кормушкам фураж перед вечерней дойкой.
— Смотри-ка, кто к тебе пожаловал! — произнес Моше, заслышав голос Яакова.
Юдит ничего не ответила.
— Выйди к нему. Я не хочу, чтобы эта пиявка заходила сюда.
Наоми считала, что отец ревновал мать к Яакову, а мне кажется, что Моше попросту настолько надоели назойливые ухаживания и мягкотелое самоуничижение Шейнфельда, что он не мог этого больше выносить. Рабинович чувствовал крайнее раздражение и знал, что если выйдет наружу, добром это не кончится.
Юдит сняла с головы свою синюю косынку, вытерла ею лоб и ладони и вышла из хлева.
— Чего ты хочешь? Что тебе нужно от меня и от бедных птиц?!
И тогда произошло событие, навечно вошедшее в деревенскую летопись, о котором знают даже люди, не бывшие тому свидетелями.
Яаков ухватился за веревку, хитроумным способом соединявшую щеколды замков на всех четырех клетках, и поднял руку.
— Это для тебя, Юдит! — выкрикнул он.
Яаков с силой дернул за веревку, и все четыре дверцы распахнулись одновременно. Юдит оторопела. Моше, по ту сторону стены хлева, затаил дыхание. Яаков, который сам до последней минуты не верил в то, что совершит нечто подобное, замер. Воцарилась тишина. Стих даже ветер, готовый подхватить и понести сотни желтых крылышек. Да и сами канарейки, почуяв коренные изменения в ближайшей будущем, умолкли.
Лишь когда Яаков снова прокичал: «Это для тебя, Юдит!», тишина вмиг была нарушена шумом крыльев, вырывающихся из клеток и взмывающих к свободе. По толпе прошел единый вздох. Юдит почувствовала, как досада поднимается в ее душе.
— Теперь у тебя нет больше канареек, Яаков, — сказала она. — Жалко…
Шейнфельд спустился с телеги и подошел к ней.
— Зато у меня будешь ты, — сказал он.
— Никогда! — Юдит шагнула назад.
— Будешь, — убежденно ответил он. — Видишь, только что ты в первый раз назвала меня Яаков.
— Ты ошибаешься, Шейнфельд, — Юдит нарочно нала ударение на последнем слове.
Однако Яаков не ошибался. Это был первый раз, когда она назвала его по имени, вкус которого на ее устах, внезапный и будоражащий, имел оттенок миндальной горечи.
— Это ты ошибаешься, Юдит. Кроме этих бедных птиц, мне больше нечего тебе отдать. Осталась только моя жизнь.
— Твоя жизнь мне тоже не нужна.
Юдит повернулась и ушла обратно в хлев, а Яаков, понимая, что вновь она не выйдет, взял коня под уздцы, повернул телегу с пустыми клетками и вернулся домой.
В хлеву Юдит поджидал Рабинович, прекративший дойку и стоявший, подпирая плечом стену.
— Ну, Юдит, — спросил он, — может, теперь ты согласишься встретиться с ним разок?
— Почему? — удивилась та.
— Потому, что после такого ему осталось только покончить с собой. Чего можно ждать от человека, который пожертвовал своей гордостью, заработком и всем остальным? У него ведь нет ничего за душой.
Рабинович сам не осознавал того, что в нем говорила мужская солидарность, которая возникает между двумя мужчинами, соперничающими из-за одной женщины. Юдит почувствовала, как тошнота подкатывает к ее горлу.
— Не переживай, — сказала она. — Тот, кто действительно любит женщину, не покончит с собой ради нее. Самоубийцы любят только самих себя.
— Скольких мужчин ты знаешь, которые пошли бы на такое ради женщины? — спросил Рабинович.
— А скольких женщин знаешь ты, которые хотели бы, чтобы им такое устраивали? И скольких женщин ты вообще знаешь, Рабинович? С каких это пор ты стал таким знатоком? И почему ты суешь свой нос, куда не следует? Я только твоя работница. Если хочешь сказать что-нибудь о еде, которую я приготовила, или о молоке, которое я надоила, — пожалуйста, а кроме этого — ничего. Понятно?
За забором в смущенном молчании стояли, переглядываясь, деревенские жители. Лишь спустя час они начали расходиться — все так же молча, как на похоронах. Пыль улеглась. Воздух был пропитан ощущением надвигающейся беды.
— Когда я был маленьким, — рассказывал мне Одед, — папа сидел по ночам и чистил потемневшие грошовые монетки, покуда они не засияют, как золотые, а я боялся, что вороны разобьют окна, чтобы утащить их. Я удивляюсь, что ты до сих пор не нашел у них в гнездах ни одной такой монетки.
— Они не прячут блестящее в гнездах, а закапывают в землю, — сказал я.
Левая, более загорелая рука Одеда покоится на руле. Правая порхает между ручкой переключения передач и всяческими кнопками. С его раскрасневшегося от жары лица стекает пот, серая майка прилипает к складкам на животе, а ноги в сандалиях нажимают на педали.
— Для того чтобы справиться с рулем старого «Мэка», нужно было иметь железные руки. А со всеми этими гидроусилителями, амортизаторами кресел, автоматической коробкой передач и прочими усовершенствованиями единственная физкультура, которой я занимаюсь, — каждую ночь дубасить кулаком по будильнику, — засмеялся Одед. — Я пробовал как-то уговорить Дину поехать в Америку и взять напрокат здоровенный семитрейлер, самый большой — фирмы «Питербильт», с двойной спальной кабиной, холодильником, вентиляцией, радио, душем и прочими новшествами. Такую лошадку только выпряги из телеги! Это самая лучшая и удобная машина в мире! Представляешь: глядеть по сторонам свысока — что может быть лучше? Миля за милей ты проезжаешь леса, пустыню, поле, горы… Когда ты измеряешь свой путь в милях, а не километрах, все выглядит совсем по-другому. Миля — это миля, при всем уважении к километру. Достаточно послушать, как звучат оба этих слова, чтобы все стало ясно. Чем у нас приходится заниматься водителю? Перевезти немного молока, яиц да перцев в придачу из нашей долины максимум в Иерусалим. Как рассыльный из лавки, с велосипедом и ящиком. Хорошо, хоть иногда вызывают из армии в милуим[116]— перетащить парочку танков из Синая[117]на север или обратно. Такая поездки — хоть какое-то развлечение. Не то что я, упаси Бог, пренебрегаю этой страной и ее дорогами, но здесь семитрейлер даже не может развернуться, обязательно нужно задом сдавать, чтобы вписался в поворот. А там — огромная страна, широкая и щедрая во всем. Когда там говорят: «Большой каньон» — это действительно большой каньон — не то что у нас. Помню, повезли нас как-то в экскурсию на юг, в Негев,[118]до самого Эйлата. Целый день, как проклятые, мы тащились по жаре, чтобы увидеть каньон, а когда наконец дошли до него, оказалось, что он не больше щели в заднице. Возьми, к примеру, Миссисипи — она широкая, как море. Ты знаешь, как пишется «Миссисипи»? Ну, Зейде, тиллигент университетский, посмотрим, справишься ли ты со всеми этими «эс» и «пи». А-а, сдаешься? Есть такая песенка: «эм-ай-эс, эс-ай-эс, эс-ай-пи-пи-ай!» Меня научила этому одна из туристок — американка, которая путешествовала автостопом. А там, когда ты заруливаешь по пути на бензоколонку, тебе предлагают отличную еду, чистый туалет и музыку, а чашку кофе тебе тут же наполняют вновь, как только она опустеет. Это у них называется «рифиль». Я видел в одном американском фильме: сидит себе водитель в буфете на бензоколонке, попивает кофе, потягивается. Тут к нему подходит официантка — не какая-нибудь девчонка, настоящая леди в белых туфельках, как у медсестер, и в маленьком фартучке. Не успел он выпить еще половины стакана, как она его спрашивает… Нет, ты только послушай, что она ему говорит: «Вуд ю лайк э рифиль, сэр?» А здесь тебя потчуют кофе-боц,[119]скряги несчастные, от одного названия вытошнить может, и мокрым бутербродом с трупиком помидора внутри, это у них называется «сэндвич»; туалет, полный дерьма, а о бумаге каждый заботится сам. Кому у нас нужны туалеты на придорожных бензоколонках? В Израиле, где бы тебе ни приспичило, всегда можно до дому дотерпеть…