Книга Незаметные истории, или Путешествие на блошиный рынок (Записки дилетантов) - Наталья Нарская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часть III. Люди рассказывают о старых вещах (И. Нарский)
Все мелкое, ограниченное, подгнившее и устарелое приобретает свою особую, независимую ценность и право на неприкосновенность вследствие того, что консервативная и благочестивая душа антикварного человека как бы переселяется в эти вещи и устраивается в них, как в уютном гнезде[263].
ГЛАВА 1. ПАМЯТИ СТАРОГО ДРУГА
По безнадежности все попытки воскресить прошлое похожи на старания постичь смысл жизни. Чувствуешь себя, как младенец, пытающийся схватить баскетбольный мяч: он выскальзывает из рук.
Память и вещи
Наши привычные представления о данных нам возможностях общаться с окружающими опираются на незыблемое убеждение: мы в состоянии рассказать о том, что видели, о чем слышали и что пережили, именно так, «как оно было на самом деле», независимо от каких-либо внешних влияний. Мы уверены в правдивости и суверенности нашей памяти. В обыденном сознании современного человека память ассоциируется с индивидуальным «архивом», личным достижением и индивидуальным достоянием: из этого будто бы собственными усилиями накопленного хранилища человек якобы волен произвольно извлекать образы прошлого.
Эти убеждения экзистенциально важны для нас – ведь наши коммуникативные способности являются одним из главных инструментов продолжения существования человеческого рода. Однако подобные убеждения ошибочны. На деле каждый из нас является носителем определенной традиции припоминать и излагать, рассказывать и убеждать. Эта культурная рамка, которую обозначают как коллективную, социальную или культурную память, является важнейшим, конституирующим условием для формирования, поддержания и распространения нашего восприятия актуальной или прошедшей реальности.
Вербализация воспоминания происходит в повествовательных жанрах, которые поставляют, так сказать, надындивидуальные «литейные формы». К ним принадлежат сказки и легенды, с которыми мы выросли, наша натренированность в написании сочинений с введением, структурой и выводом, а также наша манера рассказывать анекдоты, представляться и оправдываться без чрезмерной похвальбы. Даже манера составления документов и написания статей ориентируется на специфические формальные традиции[265].
В контексте современных представлений о человеке память есть «способность поместить личное существование в пространственно-временную целостность и оглядываться на прошлое, предшествовавшее настоящему»[266]. Ученые, профессионально проблематизирующие память, – педагоги, психологи, нейрологи – долго исходили из универсального и вневременного характера памяти. Лишь в 1920–1930-х годах были сформированы теоретические концепции, которые исходят из общественной обусловленности припоминания и забывания.
Импульсы для историзации памяти пришли не из историографии, а из социологии. В 1925 году автор одной из наиболее влиятельных в минувшем веке теорий «коллективной памяти», вновь открытой более полувека спустя, французский социолог Морис Хальбвакс утверждал, что индивидуальная память испытывает давление коллектива (не всегда осознаваемое индивидом), осуществляющего цензуру запоминания и забывания во имя обеспечения социальной интеграции, групповой и личностной идентичности. Эта идея прочно вошла в современный репертуар социального и гуманитарного знания, в том числе профессионального исторического[267].
На теоретическое наследие Хальбвакса в значительной степени опирается концепция «культурной памяти» современного немецкого историка Яна Ассмана, который в 1990-х годах утверждал, что «содержательное наполнение памяти, организация ее содержаний, сроки, которые в ней может храниться то и другое, – все это определяется в очень большой степени не внутренней вместимостью и контролем, а внешними, т. е. социальными и культурными рамками»[268].
* * *
Современные исследователи памяти учитывают новые открытия в области нейробиологии и придают большее, чем прежде, значение естественным процессам, протекающим в коре головного мозга, которые, наряду с социальными условиями, определяют характер и динамику припоминания и забывания. Образ «компьютера», с помощью которого индивидуум-пользователь только «скачивает» сохраненную информацию, без какого-либо эмоционального участия в этом процессе, потеснила метафора «голограммы», рожденная новым толкованием следа, оставленного в коре головного мозга тем или иным событием. В соответствии с «голографической» версией, изменение в мозгу, связанное с кодированием прошлого, или информационный «отпечаток» в памяти – энграмма – хранит не точную «запись» прошлого, а лишь его фрагмент, на основании которого возможна реконструкция всего события. В этой связи психологи, нейрологи, а за ними и социологи прибегают к образу «сценария», чтобы подчеркнуть, что «все достижения припоминания наряду с актом воспроизводства подвержены также акту модификации. Тем самым припоминание сходно с учебным процессом, поскольку учение – это не только репродукция, но и модификация знаний»[269].
Эти наблюдения представляются важными для понимания того, что правдивый, с точки зрения говорящего, рассказ может варьироваться, поскольку зависит от многих внешних обстоятельств. Это знание может нам пригодиться при знакомстве с рассказами людей о прошлом и о его представителях – старых вещах.
* * *
Одним из материальных возбудителей, опор и воплощений памяти являются так называемые реликвии. В данном случае представляется целесообразным максимально широкое толкование этого термина. В дальнейшем под реликвиями будут подразумеваться любые предметы, принципиально не имеющие потребительской ценности, но выступающие в качестве «заменителей людей и богов»[270], или «семиофоров»[271]. Они указывают на невидимый, трансцендентный мир и тем самым обеспечивают его присутствие и действенность. Социальный смысл светских «реликвий» состоит в том, что «они делали присутствующим невидимый – прошедший или экзотический – мир и тем самым, подобно церковным реликвиям, повышали авторитет их обладателей»[272].
Такое толкование роли материальных предметов опирается на идеи социологов знания 1960-х годов. Именно тогда в рамках социологии повседневности Альфреда Шютца и социологии знания Питера Бергера и Томаса Лукмана получили развитие представления об активном социальном конструировании индивидом действительности, в том числе и действительности прошедшей – прошлого. Хотя повседневность представляет собой хрупкую «конструкцию на границе хаоса»[273], человек воспринимает и переживает ее благодаря ряду регулирующих механизмов и структур как упорядоченную, длительную и устойчивую. Главную роль в поддержании стабильности воспринимаемой индивидом «субъективной реальности» играет его регулярная коммуникация с окружающими в устойчивой социальной среде. При этом прошлое и настоящее взаимосвязаны и взаимозависимы: представление о прошлом позволяет ориентироваться в настоящем, а изменения актуальной действительности неизбежно ведут к пересмотру прошлого. В условиях резко изменяющейся реальности индивид «подгоняет» под нее свою автобиографическую историю. При этом «он может быть совершенно „честен“, осуществляя эту процедуру – субъективно он не лжет о прошлом, приспосабливая его к единственной истине, которая, разумеется, объемлет и настоящее, и прошлое»[274].
* * *
Идея конструирования прошлого под впечатлением о настоящем стала сегодня для историков общим местом. «То, что, казалось бы, уже свершилось, продолжает претерпевать постоянные изменения. Преувеличивая в памяти те или иные события, мы заново их интерпретируем в свете последующего опыта и сегодняшних потребностей», – подчеркивает один из родоначальников «исследований наследия», английский историк Дэвид Лоуэнталь[275]. Непрерывными переменами в нас самих и в обществах, в которых мы живем, объясняется, почему тот или иной предмет вдруг становится для индивида или социальной группы объектом, символизирующим важное и дорогое былое. Поэтому «все реликвии одновременно существуют и в прошлом, и в настоящем»[276].
Воспоминания живут благодаря общению с окружающими, а к окружению личности относятся не только люди. Мебель, объекты семейного обихода, книги, документы, подаренные когда-то милые, но бесполезные вещицы, фотографии – все эти предметы невозможно отделить от личности. Взаимодействие с ними так же важно для человека, как и коммуникация с другими людьми. Взаимодействие с людьми и вещами обеспечивает человеку иллюзию стабильного и ясного, привычного, родного и легко объяснимого социально-культурного пространства. Зыбкость прошлого, помимо прочего, рождает подспудное беспокойство и желание опереться в воспоминании на нечто неизменное. Реликвия рождает не знание, а ощущение былого, чувство прикосновения к нему. Она воспринимается как точка пересечения прошлого и настоящего, подобно вещи с аурой подлинности у Вальтера Беньямина[277].
Предметы редко изначально создаются «на память». Эта роль в публичном пространстве отводится памятникам, мемориальным знакам, строениям и музейным экспонатам, а в приватном – фотографиям и фотоальбомам, привозимым из поездок сувенирам да подаренным по разным поводам красивым безделушкам. Однако любая вещь