Книга Москитолэнд - Дэвид Арнольд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Направляюсь к другой лестнице, безопасной, ведущей вверх. Четырнадцать ступеней, если не ошибаюсь. На верхней площадке пригибаюсь, чтоб не удариться о наклонный потолок, миную чулан/шкаф (укромный уголок, где я когда-то спала) и шагаю прямиком в свою старую спальню. Жадно глазею на закрученные уголки обоев, на темное пятно в углу (мои первые месячные). Ненужная двухъярусная кровать исчезла. Развратный постер «Титаника» исчез. Пишущая машинка, футон, коллекция пластинок, лава-лампа – исчезло все, но дух комнаты сохранился. По крайней мере, для меня. Я прогуливаюсь, я размышляю, я вдыхаю. Аромарецепт моей комнаты: смешайте поровну крем от прыщей, соленые слезы и неловкое самопознание. Я вспоминаю…
В восьмом классе Томми Макдугал бросил меня у шеста для тетербола. (Мяча на шесте не было.) Он сказал, что я похожа на мальчика. Что у меня нет груди. Что я ботанка. Сказал, что не хочет встречаться с той, кто использует всякие заумные слова. Я ответила, мол, надеюсь, что он готов до конца жизни спариваться лишь с самим собой. Думала, что одним выстрелом убью сразу всех зайцев, но, поскольку Томми такого слова не знал, я добилась лишь одного: почувствовала себя еще хуже. Тем вечером я заперлась в спальне и рыдала то под Элвиса (альбом «Heartbreak Hotel»), то под Эллиотта Смита (альбом «Either/Or»). Все повторилось, когда меня бросил Эрик-с-одной-р, и когда ссоры родителей стали громче, и когда мне просто был нужен шум, чтобы заглушить грохочущую фабрику моих внутренностей. Очень грустно. Я излила весь жизненный запас слез за одну короткую юность, и никто, кроме моих музыкальных аномалий, не услышал моей боли.
Иду дальше.
В коридор и в комнату родителей. Здесь запах смешанный. Духи. Хлипкие тапочки. И, словно всеми покинутый сиротка, в дальнем углу притулился мамин туалетный столик – единственное, что осталось в доме из мебели. Поддавшись воплям внутренних порывов, шагаю к зеркалу и достаю из кармана боевую раскраску.
Вот она.
Точка отсчета.
Мамина помада. Мамина спальня. Мамин столик.
Интересно, что было бы, если б она сейчас вошла в эту дверь? Если б увидела, как я разрисовываю лицо, будто какой-то неполиткорректный вождь чероки? Что бы я ей сказала? Надеюсь, правду. Что в моем стремлении к оригинальности, относительной честности и сотне других черт-его-знает-штук действие сие, хоть и странное и социально неловкое, все же несет в себе больше смысла, чем что-либо еще в моем мире. И пусть это непонятно и дико, но порой лучше уж непонятно и дико, чем лечь лапками кверху. Возможно, я расскажу маме, как боевая раскраска помогла мне пережить времена, когда всем было плевать, кто я такая и чего хочу. Возможно, я даже наберусь смелость и произнесу то, на что немногие отваживаются: «Я понятия не имею, почему делаю то, что делаю. Так бывает».
Возможно.
Я выкручиваю из тюбика остатки помады и пялюсь на отражение маминой комнаты за спиной. И еще свежий в памяти сон всплывает перед глазами: наши старые ноги медленно бредут по комнате, точно грузовое судно; наша помада – масло, наше лицо – холст, и мы приступаем; рисуем снова и снова, и снова, но ничего не остается. Ничего, кроме боевой раскраски. Нашего единственного цвета.
Эта тонкая грань, где кончается «мам» и начинается «Мим».
Разница в одну букву.
– Как символично, – говорю я вслух, нанося боевую раскраску на левую щеку.
Двустороння стрелка тянется прямо к носу.
И в этот миг из глубины холщовой гробницы доносятся вопли Стиви Уандера. Я вытаскиваю из рюкзака телефон и отключаю звук:
– Сдавайся, чувак. Твои чувства безответны.
Затем возвращаюсь к зеркалу, готовая провести следующую лини…
– Я подумала, что найду тебя здесь.
Я застываю с рукой у лица.
– Что ты делаешь?
С щелчком закрывается телефон.
– Мим, я…
– Какого хрена ты тут делаешь?
– Мило, Мим. Очень мило.
Способность двигаться возвращается. Не потрудившись стереть незавершенную боевую маску, я разворачиваюсь к мачехе лицом. Вообще, именно сейчас боевая раскраска как нельзя кстати.
– Иди в задницу, Кэти.
Ее глаза наполняются слезами, но она улыбается. И одной рукой выводит круги по чуть выпуклому животу, вверх и вниз, круг за кругом. Интересно, малютка Изабель это чувствует? Погруженная в собственные дела и всякую дородовою жижу, осознает ли она, что снаружи есть целый мир, который только и ждет, когда можно будет ее любить, ломать, ненавидеть, обожать, разочаровывать и восхищать? Знает ли Изабель о нас? Вряд ли, если учесть, что она размером с манго. Боже, если б она только могла отрастить себе крошечные лапки и, намертво вцепившись в матку Кэти, сделать ее милым-домом-навсегда. Да, тесноватая квартирка, но здесь ненамного лучше.
– Мим, я даже вообразить не могу, каково тебе сейчас. Но ты должна понять… мы с твоим папой чуть не свихнулись от беспокойства. – Кэти шагает в комнату. Ближе ко мне. – Знаю, ты винишь меня, но…
– Ты не моя мать.
Я произношу это спокойно, словно мы в суде, и она пытается доказать обратное. Кэти начинает плакать, а потом говорит волшебные слова:
– Мне не нужно быть твоей матерью, чтобы о тебе заботиться.
Теперь она достаточно близко, чтобы ощутить запах: ее рецепт – поровну моющих средств, тако и упрямого отрицания. Я вспоминаю…
– Почему бы тебе не присесть, Мим? – попросил папа.
– Почему бы тебе не сдохнуть?
Он тяжко вздохнул, а затем:
– Мэри, сядь. Мы с твоей мате… мы с Кэти должны тебе кое-что сказать.
– Ох срань. Пап, серьезно?
– Боже, Мим, следи за языком.
Я указала на Кэти, которая, судя по виду, собиралась вот-вот разрыдаться:
– Эта женщина мне не мать. И я не Мэри – не для тебя.
– У нас есть новости. Ты хочешь их услышать или нет?
– Барри… – начала Кэти, но осеклась.
– Блин, да ради бога. – Я плюхнулась на старый продавленный диван, скопивший в себе море музыкальных воспоминаний.
(Еще в Ашленде, после маминого ухода, папа заявил, что диван надо выбросить, что он не подходит к остальным «нашим вещам». Я спросила, чьим это, «нашим». Он не ответил. Тогда я заявила, что скорее сигану с крыши, предварительно наглотавшись снотворного, чем уеду в Миссисипи без проклятого дивана. За сим переговоры и завершились.)
Не успела я очухаться, как папа и Кэти тоже уселись на диван, зажав меня с двух сторон. Краем здорового глаза я видела, что они сцепили руки за моей головой, и даже попыталась активировать свой смещенный надгортанник. О да, это был бы блевотный фонтан на века.
Начала разговор Кэти. Всего с двух слов, крайне простых по отдельности, но в тандеме породивших катастрофичную пандемию безумия.