Книга Фаина Раневская. Фуфа Великолепная, или С юмором по жизни - Глеб Скороходов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как-нибудь в другой раз, — отказалась Ф. Г. — Сегодня мне хотелось бы посмотреть дом, просто, без пояснений.
— Понимаю, понимаю, — сказала экскурсовод прочувствованно, отступая. — Да вам они и не нужны, хотя и были вы здесь в последний раз в 1955 году. Не буду мешать вам.
— Все, суки, знают, — прошептала Ф. Г., когда улыбающаяся экскурсовод удалилась. — И смотреть уже расхотелось. Взгляните только на эту лестницу: другой такой нет. Эта волна, скатывающаяся со второго этажа, ее всплеск такой высокий, необычная лампа на его гребне, как выброшенная из пучины ракушка, — я сейчас заговорю стихами! — но кто увидит это хоть раз, запомнит навсегда.
Мы отстояли минуту молчания, Ф. Г. взяла меня за руку и повела в гостиную.
— Этот стол вам знаком и абажур тоже — на этой дурацкой картине, где Горький читает Сталину и подручным «Девушку и смерть», все изображено с доскональной точностью. Сколько раз мы сидели с Толстой за этим столом в гостях у Пешковой. И тепло всегда было, и сытно, и стол она вела, как самый опытный лоцман.
Здесь я видела Зощенко — это, кажется, был его последний приезд в Москву. Он любил меня и всегда встречал улыбкой. Чуть улыбнулся и в этот раз.
— Михал Михалыч, вы загорели! Отдыхали? — спросила я.
— Я давно уже не отдыхаю, дорогая, — грустно ответил он. — А цвет моего лица — результат отравления газами еще в ту войну. С годами оно сказывается, как я убеждаюсь, все сильнее.
Он ничего не ел, как мне потом сказала Пешкова, боялся отравиться. Только взглянув на его руки, я поняла, как он исхудал. Бокал с соком, что налила ему Тимоша, дрожал и стучал о зубы. Все делали вид, что не замечают этого.
А вот это окно видело страшную сцену, — Ф. Г. подошла к подоконнику, оперлась на него руками и как-то сразу сгорбилась. — Вот так здесь стоял Горький, когда его любимый сын Максим застал его в постели со своей женой, в ужасе скатился с лестницы, выскочил в сад и повалился на снег, рыдая. Без пальто, без пиджака — в одной рубахе. А Алексей Максимович стоял у окна, смотрел в сад, плакал и ничего не видел. У Максима температура подскочила до сорока двух — спасти его не удалось.
Знаю, знаю. Горького вы не любите и даже отказались от моего подарка — Полного собрания его сочинений. Может быть, вы даже правы: перечитывать его не хочется. За исключением Самгина — это вещь гениальная, совершенно у нас не оцененная. Но я хотела сказать вам другое.
Мы прошли в кабинет Горького, а оттуда в его спальню.
— Вот лежал он здесь, одинокий, больной, научившийся врать, жить двойной жизнью, писать то, что от него ждали, называть Сталина локомотивом истории, восхвалять партию — и все для того, чтобы его отпустили, ведь Италия ему нужна была как воздух. Старик чувствовал, что умирает, а жить хотелось. Представляете, что он о себе мог думать и о властях тоже.
Особняк Рябушинского (ныне музей-квартира Горького), построенный по проекту Федора Шехтеля
Пешкова мне рассказала по большому секрету: когда Алексей Максимович скончался, здесь в столовой собралась комиссия по его литературному наследству. Крючкова, секретаря Горького, штатного кагэбэшника, к тому времени то ли убрали, то ли посадили, не помню, но там тоже ходила версия о врачах-убийцах, что заставляли пролетарского писателя делать гимнастику у открытой форточки, устраивали сквозняки и прочие диверсии. Так вот, комиссия, кажется, ее возглавлял Бялик, крупный горьковед, или Кирпотин, в общем, кто-то очень солидный, вдруг наткнулась на горьковские дневники. О существовании их никто, кроме Пешковой, не знал. Открыли первую тетрадь, начали читать и прочли такое, что у читавшего язык отнялся, а все стали белее мела.
— Товарищи, — сказал дрожащий Бялик или Кирпотин, — единственное наше спасение: мы тетрадь не открывали, ничего не читали, а, увидев дневники, сразу решили звонить в органы — пусть они разберутся. Что и сделаем немедленно.
Так и сделали. И уцелели. А что с дневниками, до сих пор никто не знает.
Большой драматический привез в Москву «Мещан».
— Вы знаете эту пьесу? — спросила Ф. Г.
— С детства! В Малом я видел «Мещан» с Каюковым, Анненским, вашей знакомой — Ксенией Тарасовой и с потрясающей Зеркаловой — она играла вдову начальника тюрьмы. Ее сцена — концертный номер на «бис»! Зал хохотал и грохотал, я отбил себе ладони!
— Вы уже тогда изменяли мне с другой?! Вот и верь мужчинам! Вы же клялись, что влюбились в меня на «Подкидыше» раз и навсегда!
И как это не раз было с Ф. Г., настроение ее сразу переменилось.
— К Дарье я вас не ревную, — сказала она, тяжело вздохнув. — Вот вам еще одна странность жизни: мы вместе работали у Алексея Дмитриевича в Театре Красной Армии. Она подала заявление в Малый — ее приняли. Меня — нет. Почему — неизвестно. Мы не конкурентки, но тюремную вдову я могла бы сыграть и совсем по-другому. Я обожаю номера на «бис», от которых публика визжит и плачет! И потом, как приятно — сорвал аплодисмент, и весь вечер свободна!
Вы думаете, почему у теноров любимая партия — Ленский? Только опера началась, а ты уже через полчаса можешь идти на все четыре стороны. Мы с Верочкой — с Верой Холодной, надеюсь, эту фамилию вы слыхали? — ходили на всех «Онегиных» с Собиновым. Вера была страстная поклонница Леонида Витальевича, она вообще обожала оперу, сама неплохо пела и все мучилась, что с экрана нельзя — нет, не говорить! — а именно петь. И после каждой дуэли мы с ней стрелой вылетали из Большого — Леонида Витальевича ждал уже экипаж, мы минут двадцать топтались возле, а потом ехали с нашим кумиром в «Славянский базар» или в «Эрмитаж». Или еще куда-то, где был бильярд. Собинов и меня научил гонять шары…
На следующий день мы пошли в Центральный детский театр, на сцене которого ленинградцы давали «Мещан».
— Я здесь и «Пигмалион» с Зеркаловой видел — сразу после войны, — с гордостью сообщил я Ф. Г.
— Не выставляйтесь всезнайкой, — оборвала она меня. — В театры, которые меня отвергли, я не ходила и никогда не пойду.
Вокруг спектакля БДТ был настоящий ажиотаж. В газетах появилось уже немало рецензий, самых-самых положительных. За билетами, которые разошлись в два часа, устроили настоящую битву. Толпа у входа, милицейский кордон и весь театральный бомонд в зале, — как говорится, спектакль обречен на успех еще до того, как он начался.
Первый акт. Минут через пятнадцать Ф. Г. начала ерзать, вздыхать, мы перекинулись взглядами раз-другой, и вдруг она наклонилась ко мне:
— Умоляю, не вертитесь! Вокруг — столько глаз. И Нателла где-то здесь. Мы под прицелом!..
В антракте включились в бесконечный прогулочный круг.