Книга Школьные дни Иисуса - Джозеф Максвелл Кутзее
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорящий озирается.
– Буду краток. Вы ничего не сказали о деньгах. Между тем как универсальное мерило ценности деньги, несомненно, – главное наследие Метроса. Где бы мы были без денег?
Прежде чем Морено успевает ответить, на сцену в одно движение взбирается Дмитрий – простоволосый, облаченный в его, Симона, пальто, – при этом вопя:
– Хватит, хватит, хватит!.. Хуан Себастьян, – орет он – нужды в микрофоне никакой, – я пришел сюда молить о вашем прощении. – Он поворачивается к залу. – Да, я прошу прощения этого человека. Я знаю, вы заняты другими материями, важными материями, но вот он я, Дмитрий, Дмитрий-изгой, у Дмитрия нет стыда, он по ту сторону стыда, как и многого чего еще он по ту сторону. – Вновь поворачивается к Арройо. – Я должен сказать вам, Хуан Себастьян, – продолжает он без паузы, словно речь эту давно репетировал, – темное время переживаю я нынче. Даже думал покончить с собой. Почему? Потому что я постепенно осознал – и горькое же это осознание, – что никогда не освобожусь, пока с моих плеч не снимут бремя вины.
Если Арройо и смущен, виду никак не показывает. На Дмитрия он смотрит, расправив плечи.
– Где искать мне облегчения? – требует ответа Дмитрий. – У закона? Вы слышали, что этот человек сказал о законе. Закон не берет в расчет состояние души человека. Он лишь составляет уравнение, подгоняет приговор к преступлению. Возьмем случай Аны Магдалены, вашей жены, чья жизнь была прервана походя. Что дает право чужаку, человеку, который в глаза ее не видел, натягивать пурпурную мантию и говорить: «Пожизненное заключение – вот цена ее жизни»? Или: «Двадцать пять лет в соляных копях»? Бессмыслица! Есть преступления неизмеримые! Они вне шкал!.. Да и что дадут они – эти двадцать пять лет в соляных копях? Внешняя пытка, вот и все. А обращает ли внешняя пытка пытку внутреннюю в нуль, как плюс и минус? Нет. Внутренняя пытка продолжается.
Ни с того ни с сего он падает перед Арройо на колени.
– Я виновен, Хуан Себастьян. Вы знаете это, и я это знаю. Я никогда и не мнил иначе. Я виновен и нуждаюсь безмерно в вашем прощении. Лишь обретя ваше прощение, я исцелюсь. Наложите руку на голову мне. Скажите: «Дмитрий, ты сотворил ужасное, но я тебя прощаю». Скажите.
Арройо молчит, черты его застыли в отвращении.
– Содеянное мною скверно, Хуан Себастьян. Я не отрицаю этого и не хочу, чтобы это забыли. Пусть всегда будет памятно, что Дмитрий сотворил скверное, ужасное. Но это, конечно же, не означает, что меня нужно проклясть и изгнать во внешнюю тьму. Конечно же, можно распространить на меня немножко милосердия. Конечно же, кто-то сможет сказать: «Дмитрий? Помню Дмитрия. Он сотворил дурное, но в сердце своем не был дурным малым, старик Дмитрий». Этого мне хватит – одной этой капли спасительной воды. Не отмыть меня, а просто признать меня человеком, сказать: «Он все еще наш, он все еще один из нас».
В задних рядах суматоха. Двое полицейских в форме решительно шагают по проходу к сцене.
Вскинув руки над головой, Дмитрий поднимается на ноги.
– Так вот, значит, каков ваш ответ мне, – кричит он. – «Заберите его и заприте его, этот мятежный дух». Кто за это ответственен? Кто вызвал полицию? Это ты там таишься, Симон? Покажись! После всего, что я пережил, ты думаешь, тюремная камера пугает меня? Ничего ты не сделаешь такого, что сравнится с тем, что могу с собой сделать я сам. Я, по-твоему, похож на счастливого человека? Нет. Я похож на человека, погрязшего в недрах несчастья, потому что там я и есть, день и ночь. И лишь вы, Хуан Себастьян, можете вытащить меня из глубокого колодца моего несчастья, потому что вас я обидел.
Полицейские останавливаются у сцены. Это молодые люди, едва ли не мальчишки, и в сиянии рампы они внезапно не уверены в себе.
– Я обидел вас, Хуан Себастьян, обидел глубоко. Зачем я это сделал? Понятия не имею. Не только понятия я не имею, зачем я это сделал, – у меня в голове не умещается, что я сделал это. Такова правда, неприкрытая правда, клянусь. Это непостижимо – непостижимо снаружи, непостижимо и изнутри. Не смотри мне факты в лицо, я бы поддался искушению судьи – помните судью на слушаниях? – нет, конечно, вас там не было, – я бы поддался искушению сказать: «Это не я сделал, а кто-то другой». Но это, конечно, неправда. Я не шизофреник, и не гебефреник, и не все прочее, кто, по их словам, я, может, есть. Я не отлучен от действительности. Ноги мои на земле – и всегда там были. Нет: это я. Это я. Загадка – и в то же время не загадка. Загадка, которая не загадка. Как получилось, что я сотворил деяние – я, не кто-нибудь? Помогите мне ответить на этот вопрос, Хуан Себастьян, а? Кто мне поможет?
Ясное дело, этот человек – фальшивка до мозга костей. Ясное дело, раскаяние его поддельное, так он пытается избежать соляных копей. Тем не менее он, Симон, пытается представить, как этот человек, который каждый день ходил в киоск на площади, чтобы набить карманы леденцами для детей, смог сомкнуть руки на алебастровом горле Аны Магдалены и раздавить в ней жизнь, – но воображение его подводит. Подводит – либо содрогается от ужаса. То, что этот человек сделал, может, и не подлинная загадка, но загадка все равно.
Из глубины сцены звенит мальчишеский голос.
– Почему ты не спросишь меня? Всех спрашиваешь, а меня – никогда!
– И то верно, – говорит Дмитрий. – Виноват, тебя тоже надо было спросить. Скажи мне, мой милый юный танцор, что мне с собой делать?
Собираясь с духом, молодые полицейские решаются взойти на сцену. Арройо машет им, чтоб остановились.
– Нет! – кричит мальчик. – Ты должен по-настоящему меня спросить!
– Хорошо, – говорит Дмитрий, – спрошу по-настоящему. – Он опускается на колени, сцепляет руки, сосредоточивается лицом. – Давид, прошу тебя, скажи мне… Нет, не годится, не могу. Ты слишком юн, мой мальчик. Тебе надо вырасти, чтобы понимать любовь, смерть и все подобное.
– Ты всегда так говоришь, Симон всегда так говорит: «Ты не понимаешь, ты еще слишком юн». Я могу понять! Спроси меня, Дмитрий! Спроси меня!
Дмитрий повторяет этот свой цирк – расцепляет и сцепляет руки, закрывает глаза, разглаживает лицо.
– Дмитрий, спроси меня! – Теперь уж мальчик орет, надсаживаясь.
В публике шевеленье. Люди встают и уходят. Он перехватывает взгляд Мерседес, сидящей в первом ряду. Она вскидывает ладонь, этот жест ему непонятен. Три сестры рядом с ней – с каменными лицами.
Он, Симон, подает знак полицейским.
– Хватит, Дмитрий. Хватит паясничать. Тебе пора.
Пока один полицейский держит Дмитрия, второй надевает на него наручники.
– Что ж, – говорит Дмитрий обычным голосом. – Обратно в дурдом. Назад в мою одинокую камеру. Чего ж ты не скажешь своему мальцу, Симон, что́ у тебя на уме, глубоко? Твой отец, или дядя, или как он там еще себя называет, слишком деликатен, чтобы тебе сказать, юный Давид, но втайне он надеется, что я перережу себе глотку и спущу всю свою кровь в канализацию. И тогда устроят дознание и заключат, что трагедия произошла, когда равновесие ума у покойного поколебалось, и таков будет конец Дмитрия. Можно закрыть его дело. Так вот я тебе скажу: не буду я с собой кончать. Я собираюсь продолжать жить – и донимать вас, Хуан Себастьян, пока не сдадитесь. – Он неловко пытается простереться вновь, держа скованные руки над головой. – Простите меня, Хуан Себастьян, простите меня!