Книга Александрийский квартет. Маунтолив - Лоуренс Даррелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Но если она не может тебя полюбить, что толку притворяться?»
«Я и сам-то не знаю, смогу ли я; видишь ли, мы оба некоторым образом les вmes veuves.[81]
«О, lа, lа!» — откликнулась Клеа с сомнением, но все же и с улыбкой.
«Любовь, быть может, еще долго будет между нами сам-третей, incognito, — сказал он, нахмурясь на белую стену и придав выражению лица нужную твердость. — Но она — здесь. И я просто должен заставить Жюстин увидеть ее. — Он закусил губу. — Не слишком ли загадками я говорю?» — Что означало в переводе: «Ну что, обманул я тебя?»
«Ну вот, ты снова сдвинулся с места, — сказала она с упреком и затем, чуть погодя, очень тихо: — Да. Загадок хватает. Ваша, сударь, страсть выглядит несколько voulue.[82]Besoin d'aimer без besoin d'edomiktre aimeee?[83]А, черт!»
Он опять пошевельнулся. Она раздраженно положила уголек и собралась уже было устроить ему выволочку, но тут ее взгляд упал на часы на каминной полке.
«Пора идти, — сказала она. — Ты не должен заставлять ее ждать».
«Ага, — сказал он, быстро встал, стянул свитер, схватил в охапку свое шикарное пальто и нашарил в кармане ключи от машины. Затем, вдруг опомнившись, бросился к зеркалу, зачесал нетерпеливыми, быстрыми движениями волосы назад, представив вдруг себя со стороны, глазами Жюстин. — Как бы я хотел объяснить все то, что думаю. Ты веришь в любовь по договору для тех, чьи души еще не готовы любить по-настоящему? Tendresse против amour-passion[84], а, Клеа? Если бы у нее были родители, я бы у них ее купил, ни минуты не задумываясь. Было бы ей лет тринадцать, она бы ни думать, ни чувствовать еще не имела права, ведь так?»
«Тринадцать!» — сказала Клеа с отвращением, ее передернуло; она подала ему пальто.
«А может быть, — заговорил он снова, с иронией уже очевидной, — мне просто нравится быть несчастным… как ты думаешь?»
«Тогда бы ты верил в страсть. А ты не веришь».
«Я-то верю… вот только…»
Он выдал обворожительнейшую из своих улыбок и вычертил в воздухе жест — отчаянный, но и мягкий: частью смирение, частью бунт.
«Впрочем, да что с тебя толку, — сказал он. — Все мы только и ждем, чтобы кто-то нас чему-то научил».
«Проваливай, — сказала Клеа, — эта тема мне осточертела. Только поцелуй меня сначала».
Они обнялись — друзья, — и она шепнула ему на ухо:
«Удачи!»
Нессим же проговорил сквозь зубы:
«Хватит с меня твоих детских вопросов. Все — чушь. Пора мне самому сделать для себя хоть что-то. — Он ударил себя кулаком в ладонь — такой обычно сдержанный, и вдруг такие страсти».
«Бог ты мой, — сказала она, и ее голубые глаза от удивления стали вдвое больше прежнего, — это что-то новое!» — Они рассмеялись оба.
Он осторожно пожал ей локоть и, повернувшись, буквально слетел вниз по темной уже лестнице на улицу, прочь. Лимузин с готовностью повиновался малейшему движению его руки; он покатил — клаксон вместо рыцарского рога — вниз по Саад Заглуль, через трамвайные пути, к морю. Он говорил с собой по-арабски, вполголоса и очень быстро. Она, должно быть, уже ждала в длинном мрачном холле отеля «Сесиль», сложив затянутые в тонкую кожу перчаток пальцы на сумочке, глядя в окно, где на маленькой муниципальной площади за ветхою ширмой пальм, заполаскивающих со скрипом и шорохом, словно сорванными парусами, листьями, ворочалось, переливаясь сонно, вспенивалось и опадало море.
Он свернул за угол и уткнулся бампером в процессию, направлявшуюся как раз к центру города; редкий дождик пополам с водяной пылью из гавани темнил на глазах яркие цвета знамен, хлопавших на ветру тяжело и сконфуженно. Людские голоса и металлические треугольники взяли первые пробные ноты, С досадливым выражением на лице он выскочил из машины, запер ее, нервически глянул на часы и пробежал бегом последнюю сотню ярдов, отделявшую его от вращающихся стеклянных дверей, за которыми крошилась, будто пропитанный водою лед, гулкая тишина гостиничного холла. Вошел он, запыхавшись, но уверенный в себе, как никогда. Осада Жюстин длилась вот уже несколько месяцев. Чем же она завершится — поражением, победой?
Он вспомнил, как Клеа говорила ему: «Знаешь, мне иногда кажется, что она и ей подобные на самом деле вовсе и не человеческие существа. Если они и живут, то не только, не столько в той своей части, которая воплощена в человеческой форме. Впрочем, любой человек, одержимый одной какой-нибудь страстью, очень на них похож. Для большинства из нас жизнь — что-то вроде хобби. Она же скорее некий природный феномен, красочный, могучий, дикий, работающий на полную мощность — или никак. Она одержимая, а одержимого ничему нельзя научить, и сам он ничему научиться не может. Ее толкает смерть, и жить иначе она не сможет; но, дорогой мой Нессим, — на какой же козе ты собираешься к ней такой подъехать?»
Он еще не знал, они фехтовали пока на дальней дистанции и говорили на разных языках. «Так ведь может продолжаться до бесконечности», — подумал он вдруг с отчаянием. Виделись они отнюдь не однажды — по предварительной формальной договоренности, с бесстрастием едва ли не александрийских брокеров, обсуждающих проект хлопкового синдиката. Но так уж в Городе принято.
С изящным, тщательно отрепетированным жестом он предложил ей большую сумму денег, пояснив при этом:
«Соображения имущественного неравенства должны влиять на ваше решение в последнюю очередь. Я решил сделать вам подарок ко дню рождения, который позволит вам ощутить себя ничем и ни с кем не связанной — просто женщиной, Жюстин! Все это чушь и дрянь, но чушь и дрянь, проникающая в этом Городе всюду, все способная отравить! Дадим себе волю быть свободными, прежде чем принимать решения».
Ход, однако, не сработал и даже спровоцировал ее на вопрос, откровенно язвительный и выражающий притом явное нежелание понять:
«Может, ты хочешь переспать со мной? Я к твоим услугам, пожалуйста. О! Я сделаю все, что ты хочешь, Нессим».
Это его разозлило, даже вывело, пожалуй, из себя. Пробовать в том же направлении и дальше было бессмысленно. Затем внезапно сквозь тяжкое плетенье логики истина сверкнула ему издалека спасительным маячком. Он удивленно сказал себе: «Господи, да все же проще простого, меня не понимают только потому, что я неискренен, вот и все». Он понял: даже и во власти самых страстных к ней чувств он подумал в первую очередь о деньгах как о способе повлиять на нее («освобождение» было только предлогом, главное — попытка хоть каким-то образом завязать ее на себе); а потом, почти уже отчаявшись, он решился наконец, как на крайнее средство, довериться ей, отдаться во власть ее целиком. Это было, конечно, безумие, но иных путей обязать ее чем-то у него не осталось, а уж на чувстве обязанности, долга можно строить и дальше. Так ребенок иной раз нарочно подвергает себя опасности, чтобы наверняка заручиться вниманием к себе, той самой материнской любовью, которой ему не хватает…