Книга Взрослые люди - Денис Драгунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они сразу влюбились друг в друга. Понятно – оба молодые, снег, лыжня, румяные щеки, вся жизнь впереди. Они стали встречаться. Встречались по-тихому месяца три, пока ей не исполнилось восемнадцать. Потом он написал рапорт, что хочет жениться. Но ему запретили.
Потому что дело происходило в 1957 году в ГДР. Он был советский офицер, а она – немка. “С фашисткой спутался?” – спросил майор. Лейтенант стал объяснять, что она комсомолка, и вообще это новая демократическая Германия. Но его отправили на родину.
Она, конечно, поплакала. Письма ему писала первое время.
Потом вышла замуж. Трое детей. Внуки. Потом ее муж скончался, и она увидела, что жизнь прошла незаметно и скучно, и только и было что вспомнить, так этот лейтенант, по имени Сережа.
“Да, муж и дети – это было прекрасно, – говорила она своей новой подруге; русской, кстати, из русских немцев, приехавшей во внезапно открывшийся фатерланд. – Да, я любила мужа, у меня еще, скажу по секрету, кое-кто был, но Сережа… Сережа был прекрасней всех”.
Вот такую фразу она повторяла своей русской подруге, и подруга надоумила ее Сережу разыскать. Вдруг он тоже вдовец, и можно будет прожить еще одну жизнь, в дополнение к той, что уже кончилась.
И она его нашла!
Написала в газету, в тот город, где он так и жил.
Он в самом деле оказался вдовцом.
Они встретились, ей было пятьдесят, ему побольше, конечно. Одно плохо – он здорово пил. Сначала держался. А потом совсем съехал. Она, бедная, его лечила. А когда не получалось, бегала ночью по городу, искала водку».
– Откуда такие подробности? – спросил я у своего собеседника.
– Она сама рассказала, – сказал он. – Я в девяносто втором работу потерял и стал на машине калымить. В смысле бомбить. И вот зима, ночь, и вдруг женщина голосует. Худая, светлая, лет пятьдесят. Я сразу понял – иностранка. По чему? Да по всему. По лицу.
– Мне нужно водку! – говорит с акцентом. – Покупать водку!
А где в два ночи водку возьмешь?
– Ладно, – говорю, – поехали.
У меня дома была бутылка. Поднялся, зашел тихонько, чтоб своих не разбудить. Спустился. Отдал, взял деньги. Ну и слово за слово. Говорят, иностранцы скрытные. Не знаю. В общем, прорвало тетеньку. Всё выложила.
– А потом, – продолжал он, – моя дочка с мужем в Германию уехала, на ПМЖ. В тот самый городок. Приехал в гости. Встретил ее на улице. Она меня узнала, прямо сразу! Этот Сережа умер, от водки. Она опять одна. Такая жизнь. Эх, жизнь! А ведь хорошая женщина! Красивая, умная, душевная.
– А вы в нее, случайно, не влюбились? – спросил я.
– Да куда мне. Я уж старый дед. И она тоже. Нет, конечно. Глупости. И вообще, зачем мне это надо, если Сережа был прекрасней всех?
Критика способности суждения
Приснилось, что я сижу в кафе с незнакомым человеком.
Мой собеседник – небольшого роста, но довольно плечистый; смуглый, с тонкими чертами лица; чуть вздернутый нос; черные густые слегка вьющиеся короткие волосы, высокий лоб, залысины. Крупные руки.
Подают в этом кафе странную хлебную еду – тонкие хрустящие блины, а под ними спрятаны маленькие булочки. Но очень вкусно.
За соседним столиком сидит старик, пьет чай с калачами и время от времени вмешивается в наш разговор. То хмыкнет, то поддакнет, то засмеется.
Мы говорим о книгах, об иллюстрациях. И я вдруг вспоминаю своего старого друга, замечательного художника Колю Мастеропуло, умершего почти десять лет назад. Хотя он почти не делал иллюстраций. Так, несколько обложек в семидесятые.
Я говорю про какую-то книгу:
– Эх, вот Коля Мастер (мы его так звали) сделал бы правильные картинки, по-старинному, на вклейках.
Мой собеседник усмехается:
– Да ладно вам. Что вы в нем нашли? Очень средний художник.
– Почему? – я пытаюсь возразить. – Необычный, да. Но…
– Да никаких «но»! – перебивает меня этот человек. – Видел, знаю. Такие вот круглые толстые люди на картинках у него (смешно показывает руками). Ну и что?
– А его большие эмали? Это уникально!
– Была у него большая печь, вот и эмали большие… Подумаешь! Всё те же толстые люди. А мозаика его – это слишком традиционно. И самое главное. Мы пытались продавать его картины и эмали. Никакого впечатления.
Он очень убедительно объясняет. Имена, термины, названия журналов.
Мне совсем не хочется спорить. Я говорю:
– Ну, не знаю. Возможно, я пристрастен. Видите ли, он был моим очень близким другом. Были годы, когда мы встречались чуть ли не каждый день. Ну, через день. Говорили часами, слушали музыку, выпивали. Я его очень любил. Возможно, все дело в этом. Я пристрастен, повторяю…
– Ага! – вдруг говорит он, переходя на «ты». – Ах ты, гад такой! Значит, ты меня хвалил просто по дружбе? Ты мне врал! Лицемер какой!
Я смотрю на него и вижу – это и есть Коля Мастеропуло.
Как же я его сразу не узнал? Это же он, он!
Старик за соседним столиком жует калач и хихикает. Мука с калача сыплется на его пиджак, синий, в едва заметный тонкий красный рубчик.
Я чувствую, что этого старика я тоже знаю. Но никак не могу узнать.
Папина дочка
Приснилось, что я захожу в какой-то служебный кабинет (как будто бы в редакции дело происходит) и вижу – на стене висит календарь.
Подхожу, разглядываю. Приятная картинка: балтийский пейзаж. Море, сосны, низкое небо. Банально, но мастеровито. Искусный мазок, хороший серебристый цвет. Поднимаю лист, смотрю, какие дальше картинки. Тот же художник. И еще на оборотах маленькие репродукции. То есть весь календарь посвящен ему. Фамилия какая-то простая немецкая – Мюллер? Райнер? Не запомнил.
Рядом на стуле сидит женщина лет пятидесяти. Я вижу ее краем глаза. Тощая, темноволосая, со старомодной прической – кудряшки до ушей. Она говорит:
– Этот художник – мой папа.
Рассказывает про него. Что он – известный эстонский пейзажист. Что она сама из Эстонии приехала. Потому что в Москве папина выставка. Он умер сравнительно недавно. И она занимается его творческим наследием. Книги, выставки, каталоги, вот календарь издали. Она рассказывает, рассказывает, и все время повторяет:
Папа, папа, папа. Папа говорил, папа любил, папина выставка, папина мастерская, папина первая жена, папино раннее творчество…
Мне страшно на нее взглянуть.
Несчастная – наверное, одинокая – женщина, посвятившая жизнь сначала папе, потом папиному творчеству.