Книга Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик - Игорь Талалаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню нашу квартиру на Знаменке, в Москве, словно нарочито несуразную, ничем не одухотворенную, бесстильную, с башнеобразными комнатами-тупиками. Диваны, кресла, столы, «модерн» дурного вкуса, купленные без любви к вещам. Тонконогие лампы под шелковыми юбками уныло торчали, словно в мебельной лавке. Я, впрочем, никогда не умела полюбить своего жилища, ни тогда, ни потом, в многолетних скитаниях по Европе.
Дух бродяжничества живет во мне от рождения; я ненавижу скопление бесполезных предметов, всякого рода «имущества», не служащего малым насущным потребностям человека.
Но обывательски-комнатный быт тогдашней русской жизни буржуазных кругов и в частности этой моей с моим бывшим мужем Сергеем Кречетовым пригвоздили меня (правда, не надолго) к этому своеобразному домашнему гнезду.
Помню необычайно пышные закаты и медленные умирания их на причудливой башенке Румянцевского Музея.
Суровые тени залегали в нелепых тупиках за мебелью. В столовой пристойно погромыхивала посуда, приготовлялись какие-нибудь очередные яства, кого-то ждали или было нужно, — вернее сказать, совсем не нужно, — куда-то собираться.
Странная пустынность тяготела над моею жизнью. Вероятно где-то так же томились близкие мне по муке небытия, — но как было докричаться до них, как разузнать в толпе те лица, которым было суждено потом неизгладимо врезаться в пейзаж моего личного существования.
Иногда мне казалось: вот, уйду в сумерках, потону в оснеженных переулках, и где-то там, под одиноким тоскующим фонарем, под нависающими льдом ветвями, — встречу… кого… — не знаю… Что будет за встречей… — тоже не знаю. Ах, пусть все что угодно, но только не это!
Читала тогда много с инстинктивным, но глубоко тенденциозным выбором. Прежде всего шли оккультные книги, потом французские символисты, русские — Минский[42], Мережковский[43], Гиппиус[44], все вышедшие сборники Брюсова, Бальмонта, «Мир Искусства». «Северные цветы» и т. д.
Вся новая русская литературная проповедь, осмеянная растлителем мысли критиком Акимом Волынским, была мне известна от доски до доски. И все, обусловившее художественный стиль целого поколения, было мне близко органически, но реальное бытие этих больших писателей представлялось легендой о башне из слоновой кости, где мало и званых и избранных. Первым из тех недоступных, державших в руках ключи подлинной жизни и подлинной литературы той русской эпохи, томил мою мечту Брюсов.
Маленькие сборники его «Chefs d’Oeuvres» и «Ме ешп esse», — потом пышное «Urbi et Orbi» стали для меня символом моей новой веры. Их брали иногда с полок и этажерок наши гости, вылощенные мумиеподобные адвокаты и прокуроры и их вертлявые жены в бриллиантах; элегантнейшие артиллерийские офицеры (сослуживцы Кречетова по отбыванию воинской повинности), щелкая шпорами, непрочь были тоже поболтать о литературе. До них, очевидно, как-то досочилась ядовитая слюна Акима Волынского и слово «декадент» — смешное, пошлое и крикливое, ни в чем Брюсова не выражающее, — как бумажный хвостик, прицепилось к краю его багряницы.
Офицеры, адвокаты, разжиренные спекулянты, модные актеры и т. п. — вся эта нечисть, питавшаяся гноем эпохи перед 1905 годом, так и была уверена, что Брюсов ест засахаренные фиалки, по ночам рыскает по кладбищенским склепам, а днем, как фавн, играет с козами на несуществующих московских пастбищах!.. Слово «Метрополь» вызывало немедленно приятнейшую ассоциацию пышного раззолоченного кабака, и едва ли кто-нибудь из них знал, что на заднем дворе этого сладостного «Метрополя» в двух маленьких комнатках ютится настоящий русский литературный Олимп, где куется самая утонченная наша культура…
За несколько лет до возникновения к-ва «Гриф», еще в зеленой юности, мне пришлось встретиться с Брюсовым, — тогда автором только первых сборников, — в доме известной спиритки и одной из основательниц журнала «Ребус» — А.И. Бобровой.
А.И. Боброва, вся на страже потусторонних, одной ей слышных зовов, поминутно куда-то отлучалась, кто-то собирался читать очередной реферат.
И вот он появился, — в воспетом поэтами двух поколений глухо застегнутом черном сюртуке, нездешний такой и такой земной, преувеличенно корректный, светский. Совершенно не гармонируя со всем обликом, «острым как меч», из-под углевых черных дуг, сурово сросшихся на переносье, сияли золотисто-черные, совсем «собачьи» глаза. Жующие, сонно булькающие чаем с лимоном, старики и старушки съежились точно от сквозняка, заморгали совиными глазами, зашуршали, зашелестели, подняли головы. А. И. Боброва почему-то поспешно увела его в свой кабинет (она считала Брюсова сильным медиумом) и, верно, нашлось у них о чем поговорить. И почему-то тоже ушла я, не выслушав реферата, с огорченным сердцем. Я могла бы процитировать ему наизусть два его сборника целиком, а он на меня взглянул мельком, как на стену.
Мы встретились снова только через годы и иначе…
Белый. В дни встречи со мной ходил он (Брюсов — И. Т.) перепуганный жизнью, дебелою бабищей, выдавленный из нее в… спиритические перемельки и стуки; он занимался в те дни спиритизмом:
И никто, и ничто — его ужас до «Urbi et Orbi»…
Был осознанным противоречием он, с откровенным отказом от выхода, не находя его, но допуская, что, может быть, выход есть: коли так, — пусть покажут ему: ощупает его и деловито оценит. — «Сюртук» мне часто казался стенной черной тенью на плоскости трезвой; но он был точно с трещиной, в которую садит холодный сквозняк стародавних кошмаров, испытанных в детстве…
Его «проверы» под формою будто бы маленьких «гадостей», строимых нам, имели бескорыстную цель нас испытать; но это в нем было — игрой самотерза; такова же и пресловутая «дичь» его юношеских поступков, подрывавшая «тактику», или систему подкопов; она — выраженье мучительной распятости: самим собою себя; в этом жесте ненужного самораспятия виделся он мне с первой встречи: сложившим на грудь две руки, искривленным от муки; но и в этом терзе слагающим свои строчки, и таким его Врубель увидел; таким подымали на щит его мы; иронически он утешался принятием лести от тех, кто его поносил: как игрок, ставя нас, «Скорпион», символизм, — свои карты, — в угаре азарта: унизить еще одного из мастодонтов, сперва издевавшегося над ним; потом — пришедшего к нему с повинной, чтоб не отстать от «моды».