Книга Офирский скворец - Борис Евсеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Талка и Витек ждали стародеда до лета. Но стародед не пришел и летом: ни в начале его, ни в середине.
Они становились улыбчивей, молчаливей. Витек прямо из-под моста стал ездить на службу. Талка – с ним. Полиция и цыгане не тревожили. Денег (даже после тщательного перерасчета будущих расходов – ранней осенью собирались забрать ее сына, ехать в Подмосковье, «садиться на землю») пока хватало. Изредка перекидывались словами.
– Тепло тебе?
– Угу-у.
– Холода далеко еще?
– Ужасно далеко.
– Я думаю, в нынешнем году их совсем не будет.
– И выборов больше не будет?
– Когда новые выборы объявят, нам будет не до них…
– Как стародеду?
– Как ему.
Жирно и ломко над головами треснул мост. Что-то страшное наверху проскрежетало. Мост шатнулся и задрожал. Но уже не любовной сладкой дрожью – задрожал-застонал от непосильного бремени.
Талка и Витек разом вжали головы в плечи: танки, цыгане, выборы?
Эту рыбу – сладкую, пахнущую молодым арбузом корюшку – я поймал в Анадырском лимане, близ косы Русская Кошка, в 9 утра, в марте месяце, при слабой пурге, тридцатисемиградусном морозе и под выглянувшим на полчаса жгучим полярным солнцем.
Я бросил рыбу в снег, и она за несколько секунд превратилась в ледышку.
«Жизнь в заморозке? Жизнь как промежуток между холодом и еще большим холодом? Вся наша жизнь такая или только рыбья?..»
Мы ловили вдвоем: я и баянист Василек. Верней, ловил без передышки один Василек Петрович, – так звали его окружающие, – а я в основном ходил вокруг и смотрел, кто на что ловит и как.
Ловили на тихоокеанского бычка. Это такая нежно-розовая и страховидная рыба, с широченной пастью и остро оттопыренными, резучими жабрами. Я ходил, от меня отворачивались, негромко фыркали. Однако я продолжал между машин и кинутых на снег рюкзаков, между крашенных в желтое и зеленое стальных буров и закутанных по самые брови статуй, стоящих с удочками на льду лимана, сам не знаю что высматривать.
Так ничего и не высмотрев, стал тихо-мирно удивляться снежному простору. Но тут же почувствовал: арктический простор прямо-таки всасывает! Не восхищает, не пугает, – а, как громадная аэродинамическая труба, именно втягивает и всасывает.
Я уже знал: событий на Чукотке происходит немного, но каждое из них имеет особый привкус, совсем не такой, как в других местах.
Здесь простор навсегда поглотил время. Наверное, поэтому никто из окружающих времени особо и не замечал: ни люди, ни звери, ни птицы.
Зимних зверей, кроме росомахи, мелькнувшей во время поездки на мыс Дионисия, расположенный прямо над Беринговым заливом, увидеть, не довелось, а вот птицы небесные – те, конечно, замечены были.
По утрам в самом центре Анадыря с неразрушимых кирпичных четырехэтажек слетали крупные, страшноватые в полете во́роны.
Городской ворон летит, как падает: все время снижаясь, прижимаясь к земле. Да еще и подражает в полете стуку дверей, скрипу снега, лязгу снегоуборочных машин. Как-то я слышал: седой от старости ворон пытался подражать щелканью курков и звуку выстрелов. А другой, иссиня-черный, все хотел сымитировать человеческий, отдающий приказы, голос.
Но получалось у сине-черного плохо: хрипловато, сдавленно.
Во́роны здесь предпочитали здания серьезные: краевую администрацию, милицию, прокуратуру. Там их было много. А вот на здании телецентра, где пришлось побывать не раз и не два, – не заметил ни одного.
Именно сухой треск взводимых курков все время и сопровождал историю, вычитанную мной в одной из конкурсных рукописей. Щелканье курков создавало для этой истории некую звуковую рамку, подобную звуковым раздвижным воротцам, через которые ходил я по мерзлому времени туда-сюда: то забегал вперед, то возвращался далеко назад.
Рукопись была слегка корявой, но правдивой, дышала неподдельной искренностью и скрытой, не выставляемой напоказ печалью. Диктовала эту историю своей внучке Анфиса Шарыпова, чьи предки жили здесь, на Чукотке, с незапамятных времен.
Говорить про всю рукопись не имеет смысла, да и неправильно это чужую рукопись воспроизводить в своей. Но один терзающий, не дающий покоя поворот той давней, конца сороковых годов истории, все-таки отмечу.
Было так: несколько чукчей, точнее, две дружившие между собой семьи, подняли бунт: позже его стали называть Березовским восстанием 1949 года.
Бунт поддержали соседи, знакомые и другие жители села Березово, расположенного на реке Великой.
Места эти – отдаленные и даже по северным меркам неприветливые. До села Старые Ваеги – больше семидесяти километров, до Анадыря – 275…
Бунтовали против несправедливого распределения охотничьих угодий, против утеснений со стороны чуточного, с ноготок царька, назначенного на голову добрых оленьих пастырей и принадлежавшего к другому, издавна нелюбимому чукотанцами северному народу. Ну и, конечно, против принуждения к колхозной жизни протестовали.
Словом, в этой истории было все то, к чему давно попривыкли, все было – по-советски. (Но, ясное дело, не только по-советски! А так, как это по отношению к гостеприимным и до горечи наивным северным народам часто случалось и в Канаде, и в Северо-Американских Штатах…)
Все, кроме одного: после провала Березовского восстания главы семейств, поднявшие бунт, застрелили всех своих домочадцев, включая детей, – а потом застрелились сами.
В это не сразу поверилось. Тут же пришли мысли о репрессивных органах, о фальсификации дела, о расстреле ни в чем не повинных детей.
Но, как удалось выяснить, ничего такого не было.
Я дважды и трижды переспросил у знающих людей:
– Детей расстреляли прибывшие войска?..
– Нет, родители, отцы их…
Стало не по себе. Вдруг почуялся во всем этом не скверный колхозный перегиб – северный вековой надлом! И еще почуялась странная, досадливая и в то же время – не знаю, уместно ли это слово, – утонченная, слегка капризная, очищенная от классовых и других «примесей» неприязнь к берущей в кольцо, опостылевшей жизни.
«Солнца им, что ли, недостает? – думал я. – Надлом этноса подкрался незаметно?»
Автор рукописи объяснить поступок глав двух семейств не могла, сосредоточилась на другом: на рассказах очевидцев, на веских деталях, иногда – на тягучих подробностях.
Не мог объяснить себе этого и я: ведь главам семейств грозило скорей всего поселение, а детям – тем не грозило ничего.
Притопывая ногами от холода, я как раз обо всем этом думал, как вдруг увидел скользящий по льду Анадырского лимана красный шар.
Шар двигался небыстро, но уверенно, при этом вокруг собственной оси не вращался: словно его прикрепили к доске.