Книга История московских кладбищ. Под кровом вечной тишины - Юрий Рябинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Златовратский был одним из первых, кто задумался над значением общины для Российского государства. Большая часть его творчества — это именно апология общинной жизни. Собственно на общину пока никто не покушался. О том, что грядет аграрная реформа, главной целью которой будет уничтожение общины, еще никто и не подозревал. И уже, во всяком случае, этому не придавалось какого-нибудь значения. Но Златовратский как будто чувствовал приближение катастрофы. Поэтому он и старался показать, что такое община, и как важно сохранить устои, с помощью которых Россия только и могла преодолеть любые, хотя бы самые тяжкие, испытания. А убери эти устои, и стране не стравится даже и с малыми трудностями, — погибнет, развалится.
Но к Златовратскому никто не прислушался. Напротив, прогрессивная интеллигенция надсмехалась над его «общинными мужичками», старалась уязвить Златовратского его «идолопоклонством перед народом». К счастью для этих насмешников, им не довелось дожить до времени, когда уже следующему поколению интеллигенции пришлось либо все-таки согнуться в поклоне перед идолами, к тому же представляющим совсем другой народ, — не свой, — либо уносить ноги из страны, либо с дырочкой в затылке гнить в родном черноземе. А все это стало следствием бездумного разрушения общины, начиная с 1906 года.
Ненавистник общины предсовмин П. А. Столыпин — величайший, как считается, в истории России реформатор — предполагал, что освободившиеся таким образом от уравниловки «крепкие и сильные» крестьяне скоро поднимут российскую экономику на новую высоту. Отчасти так и вышло: столыпинские сибирские кулаки, например, в первые же годы реформы стали приносить государству дохода больше, чем давала вся золотопромышленность Сибири. Но Столыпин совершенно не подумал, что оставшиеся без общинной опеки и контроля «слабые, убогие и пьяные», обозленные на свою безотрадную голоштанную житуху, а еще больше на забуревших фартовых земляков, повернут «трехлинейки», которые попадут к ним в руки в 1914-ом, и на этих земляков, и вообще на весь мир насилья, то есть на самое государство. Недаром Толстой в разгар реформы писал Столыпину: «Все стомиллионное крестьянство теперь враждебно Вам». Приобретя опору в лице лишь незначительного числа кулаков, Столыпин собственными руками создал стомиллионную армию грабителей награбленного, ниспровергателей государственных основ, устоев, могильщиков самой России — монархии и империи.
Столыпин взялся реформировать Россию, абсолютно не представляя себе натуры русского крестьянина и практически не понимая значения общины — этой консервативной цементирующей основы, которая только и могла удержать всех этих бунинских Серых, Денисок, Юшек в каких-то пределах. Но едва они остались без призора общинных «старшин» и превратились в пролетариат, так сразу и сделались движущей силой революции.
Вот чего опасался провидец Златовратский! Вышедший из самого народа, он хорошо понимал спасительное для России значение общины. Он великолепно знал натуру русского крестьянина, — что тому хорошо, а что и ему, и вместе с ним государству — смерть.
Последователь мальтузианства Столыпин считал, что право на жизнь имеет только сильнейший, тот, кто одолеет ближнего в естественном отборе. В русской же крестьянской общине исповедовались прямо противоположные ценности: право на жизнь имеет всякий человек божий, чему служит гарантией непременная взаимная помощь общинников. Друг о друге, а Бог обо всех, — на такой мудрости испокон держался русский мир.
Вот как Златовратский рассказывает о крестьянской сходке, на которой люди «миром» рядили какую-нибудь свою нужду. Например, сговаривались о починке дорог, чистке колодцев, помоге погорельцам, о найме пастухов и сторожей, или разбирали всякие нарушения общинниками тех или иных правил, запретов, а то и решали чьи внутрисемейные разлады. «Сходка была полная. Большая толпа колыхалась против моей избы, — пишет Златовратский. — Тут собралась, кажется, вся деревня: старики, обстоятельные хозяева, молодые сыновья, вернувшиеся с заработков в страдное время, бабы и ребятишки. В тот момент, когда я пришел, ораторские прения достигли уже своего апогея. Прежде всего меня поразила замечательная откровенность: тут никто ни перед кем не стеснялся, тут нет и признака дипломатии. Мало того что всякий раскроет здесь свою душу, он еще расскажет и про вас, что только когда-либо знал, и не только про вас, но и про вашего отца, деда, прадеда… здесь все идет начистоту, все становится ребром; если кто-либо по малодушию или из расчета вздумает отделаться умолчанием, его безжалостно выведут на чистую воду. Да и малодушных этих на особенно важных сходках бывает очень мало. Я видел самых смирных, самых безответных мужиков, которые в другое время слова не заикнутся сказать против кого-нибудь, на сходах, в минуты общего возбуждения, совершенно преображались и, веруя пословице: „На людях и смерть красна“, — набирались такой храбрости, что успевали перещеголять заведомо храбрых мужиков. В такие минуты сход делается просто открытою взаимною исповедью и взаимным разоблачением, проявлением самой широкой гласности. В эти же минуты, когда, по-видимому, частные интересы каждого достигают высшей степени напряжения, в свою очередь, общественные интересы и справедливость достигают высшей степени контроля. Эта замечательная черта общественных сходов особенно поражала меня».
Может быть, в наше время, когда мальтузианство повсеместно утвердилось как нравственная норма, такие отношения между людьми кому-то покажутся патриархальными пережитками, «колхозным тоталитаризмом», «антидемократичным» вмешательством общества в личную жизнь индивидуума и т. п. Но вот бы спросить теперь у нынешних обездоленных, например, у тех, чьи дома всякую весну смывают разлившиеся реки, — что они предпочли бы? — прежний общинный «тоталитаризм», при котором им всем миром немедленно поставили бы новую избу, или нынешнюю мальтузианскую демократию, когда государство вроде бы должно заботиться о попавших в беду гражданах, но на практике мироеды-чиновники всячески избегают оказывать несчастным какое-либо вспомоществование. Вот именно об этом в свое время призывал задуматься Николай Николаевич Златовратский, крупнейший мыслитель и знаток русской души.
В советское время, когда Ваганьково сделалось вторым по степени престижа кладбищем в Москве, и в последние годы литераторов здесь хоронили особенно много. И теперь, когда идешь по ваганьковским дорожкам, то и дело поодаль на памятниках попадаются надписи — «писатель», «поэт», «драматург».
Неподалеку от уголка писателей-народников в 1920 годы появились новые «мостки», центральное захоронение которых — могила Сергея Александровича Есенина (1895–1925). Именно благодаря тому, что здесь похоронен Есенин, этот участок стал один из самых посещаемых на кладбище. Там всегда стоят люди. И нередко кто-нибудь читает стихи.
Есенин завещал, чтобы его похоронили рядом с поэтом Александром Васильевичем Ширяевцом-Абрамовым (1887–1924), с которым он очень дружил в последние годы своей жизни. Здесь же похоронены: автор повести «Ташкент — город хлебный» Александр Сергеевич Неверов (1886–1923), поэт и переводчик Егор Ефимович Нечаев (1859–1925) и другой поэт, автор известной песни «Кузнецы» («Мы — кузнецы и дух наш молод») Филипп Степанович Шкулев (1868–1930).