Книга Русскоговорящий - Денис Гуцко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом, смачно сопя, лежит Люся. Сначала её чёрным взъерошенным крылом укрывали волосы, но потом она одним удивительно чётким жестом — так что Митя даже решил, что она проснулась — убрала их с лица. Стараясь не касаться её под одеялом, Митя отполз на самый край кровати. Надо было всё-таки решиться и попросить постелить ему на полу. Он несколько раз покосился на неё, коря себя за то, что нехорошо подглядывать за спящими. Вспомнил даже, как в первую ночь в учебке почувствовал себя пугающе неуютно именно оттого, что спать ему придётся вот так, открыто, на виду у дневального. Позже, когда заступил дневальным сам, он старался, проходя по казарме, не глядеть в сторону подушек, на стриженные, такие одинаковые в казарменном сумраке, головы, на отвалившиеся будто в степени крайнего удивления челюсти… Поспешив прогнать непрошенные воспоминания: «Вот сапог! Лежишь возле девушки, думаешь про казарму!», — Митя всё-таки приподнялся на локте и посмотрел на неё.
В спящей Люсе нет ничего неприглядного, ни раззявленного рта, ни вспотевшей под носом губы. Она будто лишь на секунду прикрыла глаза от солнца. Люся кажется ему чудной. Сам факт её существованья в этом месте выглядит не менее диковинным, чем это её приколоченное дореволюционное пианино.
Туда-туда, туда-туда.
Внизу что-то наотмашь падает на деревянный пол, слышен хохот и чьё-то басовитое ворчание. В Бастилии не спят. Соседний дом подошёл так близко к Люсиному окну, что его сизая лунная стена заслонила почти весь вид, оставив узенькую щёлочку, в которой уместилось восемь звёзд и конец торчащего из-за угла троса. Разлохмаченный трос блестит тем же голубым серебром, что и звёзды, и становится кисточкой, с которой сорвались эти восемь капель. Скоро Митя перестаёт чувствовать, как он неудобно лежит на краю, кровь легко летит по телу.
Туда-туда, — вновь и вновь повторяют рельсы, — туда-туда.
Митя старался не подавать виду, но на самом деле он был огорошен внезапным поворотом событий. Вчера в это же время он был в Тбилиси, валялся на лоджии и глазел в окно поверх переменчивых силуэтов деревьев, окунувшихся в ветер, на млечный путь, на белёсые кульбиты летучих мышей. Сегодня — не пробыв в Ростове и дня, лежал в невозможной комнате с прибитым пианино возле незнакомой девушки Люси, и она была мулатка! Его пробуждающийся от армейского анабиоза организм волновался. Волнение это, не имея другого выхода, било в голову и бодрило не хуже крепкого кофе. От пяток до макушки он был пронизан непрерывным и каким-то чрезмерным вниманием, не пропуская ни одного ночного звука, ни одного блуждающего по спящему дому запаха. «Наверное, так чувствуют себя перед тем, как совершить подвиг, — думал он. — А я вот лежу тут под одним одеялом с мулаткой Люсей, лежу и не жужжу». Митя не понимал, зачем сейчас, в такой пикантной ситуации, этот пронзительный накал, и главное — что с ним делать. Он просто лежал и ждал.
Туда-туда, — выстукивали рельсы, и он знал, что этой тяги назад, домой — в Тбилиси — ему никогда не побороть. Но знал он и другое: домой ему никогда не вернуться. Того Тбилиси, в котором он родился и жил, больше нет. И никогда не будет. Его Тбилиси умер, и все эти клокочущие толпы, стекающие от Руставели вниз, по мосту через Куру, до Плехановской и дальше, растекаясь от базара и до набережной, — не что иное, как похороны.
— Звиад! Звиад! — сотни кулаков выпрыгивают вверх.
— Зви-ад! Зви-ад! — ревут они, срывая голоса и вгоняя себя в истерику.
Обиженное усатое лицо на огромных портретах, плывущих над головами, раскачивается во все стороны, будто кланяется. В случайно выхваченных из толпы глазах сияет решимость — восторг решимости.
«Грузия для грузин!», — выкрикивают ораторы с таким воодушевлением, что внимающие им с непривычки захлёбываются в высоких эмоциях. У кого-то вырывается возбуждённый вздох, у других — торжественные революционные слёзы. «Русские оккупанты, убирайтесь в Россию!». Молодой священник с прозрачной клочковатой бородкой через мегафон огласил обращение Каталикоса: «Кто убьёт грузина, будет вечно гореть в аду». Многие принимаются истово креститься. Хрустальный дух правого дела звенит в каждом вздохе толпы, дрожит в сухом летнем воздухе над ступенями ненавистного Дома правительства, между тёмно-зелёных раскидистых платанов, стихая в круто уходящих к Мтацминде горбатых переулках.
Эти люди, которых совсем недавно отсюда, с этого же места выдавливали железными боками БТРов и цепочками солдат, испуганно зыркающих в щели между касками и новенькими милицейскими щитами — эти люди вернулись за реваншем. Они простояли перед Домом правительства несколько часов, скандируя, обличая и клянясь самыми пронзительными клятвами. Никто больше не смеет разгонять их. Но прорезанное высокими арками здание, гордо поднявшееся над проспектом, всё ещё неприступно, всё ещё не по зубам, так что приходится довольствоваться криками и угрожающими жестами в направлении облицованных жёлтым туфом стен — но этого после надвигавшихся в темноте БТРов уже мало. Не истратив всего жара, они двинулись к филармонии. Движение на Руставели замерло, и река митинга струится между машин как между разноцветных валунов. Водители терпеливо ждут. Автомобили, выезжающие навстречу портретам Звиада, визжат тормозами и спешно ныряют в переулки.
Перед «Водами Лагидзе» стоит растерянный гаишник. Видимо, митинг застал его сидящим в кафе, но кафе спешно закрыли, посетителей выставили на улицу, и он оказался лицом к лицу со звиадистами. Боковая улочка, круто уходящая вверх, перекрыта хлебовозом и неудачно застрявшими «Жигулями». Между стенами и автомобилями не больше локтя. С его комплекцией не стоит и пытаться. Совсем как возле большой сердитой собаки, он опускает глаза и медленно, без резких движений, вынимает из пачки сигарету. Человек десять устремляются к гаишнику. Они окружают его плотным кольцом, что-то спрашивают, и кричат, и хватают за портупею, и требуют немедленного ответа. От его ответов, очевидно, зависит главное — будут ли его бить. Уже фуражка его сорвана, её впихнули ему в руки. И вдруг всё разрешается. Выкрикнув что-то смешное, швырнув фуражку под сотни шаркающих по проспекту ног, где она тут же растоптана и отфутболена — новенькая фуражка с высокой тульей, наверняка сделанная на заказ — гаишник решительно шагает в толпу. Его похлопывают по плечу, приветствуют одобрительными возгласами, шумная человеческая река течёт не останавливаясь, огромные портреты с мрачным усачом идут друг за другом, заглядывают в окна, приветствуют кого-то поднятым вверх кулаком, и ритмично, по-верблюжьи кивают на ходу.
«Русские оккупанты, убирайтесь в Россию! Оккупанты, убирайтесь в Россию! Убирайтесь в Россию! Убирайтесь в Россию!».
Ну вот, он теперь в России. Почему же дом — всё-таки там, в Тбилиси? Так не должно быть, так не может быть!
— Зви-ад! Зви-ад!
Дымящаяся турка медленно вплыла в комнату. Митя на всякий случай поджал ноги. Транспортировка кофе всегда была для неё рискованной операцией. Она хватала турку обеими руками и шла, вытянув её перед собой. Будто держала за хвост могучего варана, готового в любой момент метнуться в сторону. И смотрела на кофейный дымок неотрывно, драматически изломав бровь.