Книга Тризна - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот, кстати, и у моего яличника на его здоровом потном лице уже начинает проступать досада, – он не понимает, за каким рожном барин направляет его под приземистое здание Медико-хирургической академии, хотя рядился на Большую Невку. Ладно еще, у откосика здесь затишье, можно передохнуть.
Самодержавие убивает все самое талантливое и пылкое, твердим мы в своих подпольных листках, хотя пылкость и талант две вещи совершенно разные. Почему самодержавие не убило никого из тех кумиров, которым я поклонялся хотя бы и в этих самых стенах? Николай Николаевич Зинин, Александр Порфирьевич Бородин, Николай Иванович Пирогов, Сергей Петрович Боткин, Иван Михайлович Сеченов… А рукой подать за Стрелкой Васильевского в обожаемых в какой-то иной жизни Двенадцати коллегиях другие гении – Дмитрий Иванович Менделеев, Пафнутий Львович Чебышев… И каждый из них был готов избрать меня своим учеником. Нет, не деспотизм отсек меня от науки, а наши химеры, я сам среди кипящей умственной жизни Петербурга видел только эту наискосок через Неву противостоящую друг другу – враг врагу – пару, вон они пониже по течению за плашкоутным Троицким мостом: Зимний дворец и Петропавловская крепость. Зимний дворец – гнездилище порока и деспотизма, Петропавловская крепость – узилище лучших людей России.
Хотя и государь император тоже лучший из всех царей, по мнению моего отца, к которому я завтра присоединюсь. К отцу, а не к мнению. Мнения всего лишь маски интересов и предубеждений, и корыстных интересов отец не знал, хотя предубеждениями был полон до краев. Когда началась Крымская кампания, его фрегат возвращался из кругосветного плавания, и между офицерами в кают-компании поднялся вопрос, как быть, если их заметит английское военное судно на паровой тяге, от которого уйти будет невозможно. Отец предложил пойти с ним на сближение, сцепиться бортами и взорвать пороховой погреб, – на том и порешили.
– Это вы ценой жизни готовы были Николая Палкина защищать? – пытался насмешничать я, но отец ответил тоном, не допускающим ни обид, ни возражений:
– Солдат защищает свою честь.
И я, как всегда, почувствовал себя маленьким в присутствии этого звука. Это же условное понятие, попробовал побарахтаться я, но отец снова прервал меня так, словно из жалости ко мне же просит меня не срамиться:
– Ничего условного. Бежать с поля боя некрасиво, а защищать свой пост до последней капли крови красиво, и никакие софизмы этого поколебать не могут. А все, что мы получили по наследству, и есть наш пост. И для государя это вся Российская империя. Вы говорите: править должно общество, пусть обратится к обществу… Луи Шестнадцатый и обратился. И сам остался без головы, и вся Европа четверть века умывалась кровью. А если Александр Николаевич вас послушается, то крови на столетие хватит, все поднимутся против всех, а убойная сила оружия-то растет… Прежде всего Россия распадется на национальности, которые вернутся в изначальную дикость или вступят в войну друг с другом. В лучшем случае отойдут под руку более мощных наций, чтобы в скором времени в них раствориться. А между нациями-победительницами начнется грызня за внезапно образовавшиеся ничейные земли – и конца-краю этому не предвидится.
Уж не знаю, так все будет или не так, но одного даже опасения довольно, чтобы вы страшились поколебать этот перевернутый маятник. И как обреченный обреченному я вам могу сказать одно (я и не заметил, что от разговора с покойным отцом я перешел к разговору с почти уже покойным государем):
– Я видел, как в Болгарии на смотру у вас капали слезы на мундир при виде солдат, отправлявшихся в бой. А потом на Плевенском редуте вы вернули шпагу израненному Осман-паше и сказали, что умеете уважать доблестного противника. Но почему вы не хотите видеть доблестного противника в нас? Мы не арестанты, а военнопленные! Нас же и судят военные суды! ПОЧЕМУ ВЫ УВАЖАЕТЕ НАС МЕНЬШЕ, ЧЕМ ТУРОК? Мы для вас нашкодившие холопы? Нас можно избивать, сечь, раздевать женщин перед мужской тюремной прислугой, и вы думаете, что мы будем это терпеть? Честь выше жизни, жизнь государю – честь никому, учил меня отец, а вы его за это награждали собственными руками. Почему же отец готов был отдать за вас жизнь, а сын готов отдать жизнь за то, чтобы убить вас? Не за жестокость, мы тоже не щадим наших врагов, а за омерзительную, странно сказать, вульгарность, с которой вы воюете с нами. Во время казни играть «Камаринскую» – это государственная необходимость? Отправить роту солдат промаршировать по свежим могилам казненных – это урок справедливости? Проделать над женщиной весь обряд смертной казни, надеть саван и капюшон, затянуть петлю и только после этого объявить замену вечной каторгой – это урок милосердия? И вообще – почему петля, а не пуля, в конце концов?!. Надругательство над красотой, над трагедией – вот за что я вас завтра застрелю.
– Барин, так куды теперь гребсти? – ого, похоже, назревает бунт на корабле.
– Выгребай на Большую Невку, я скажу, где остановиться. Не бойся, я хорошо заплачу.
Слева виднеется колоннада Гренадерских казарм – мы готовы отдать жизнь за мужика, но с легкостью отнимаем его жизнь, стоит ему надеть гвардейский мундир, – что мы учинили в кордегардии Зимнего с Финляндским полком!.. На Смоленском кладбище гробам, казалось, не будет конца, но я считал, что должен это досмотреть… До смертного часа не забуду.
Правда, уже недолго осталось. Имею право и отвернуться. В последний раз посмотреть на фабричные бастионы из закопченного лондонского кирпича. Инженерам тоже хочется поиграть, утилитарные водонапорные башни они маскируют под средневековые замки, только подвозят к этим башням на баржах не военные трофеи, а уголь да какие-то чугунные механизмы. Не так уж давно наша подпольная газета направила меня написать очерк о новомодном избранном народе – о пролетариате, и я начал встречаться с рабочими у ворот и беседовать по кабачкам Выборгской стороны. И, ненавистник буржуазного лицемерия, написал о них в совершенно некрасовском каноне: унылые, обескровленные, согбенные… Но на самом деле это были веселые, сильные люди, а не процессия калек, какими мы их изображали, их главная бедность была бедность умственная. Они охотно смеялись, зарабатывали побольше сочувствующих им студентов и презирали сиволапых. Бедствовали, по их словам, те, кто ничего не умел делать, на чье место просились десятеро таких же неумех. Если бы они были склонны обобщать, они сказали бы примерно то же, что повторял мне Инженер: выход из бедности – это путь сложных машин, требующих умного и умелого работника, а наше поклонение деревне – это путь ко всеобщей нищете. Мастеровитые заводские рабочие могли расходовать вдвое больше небогатого студента, а хороший механик и вовсе зарабатывал до трех целковых в день, – в отличие от большинства студентов они могли и пофрантить, и побаловать себя бутылкой хорошего вина, так что путь к хорошей жизни для себя, а не для отдаленного потомства был для них и открыт, и нагляден. И если бы я не закрывал глаза с таким усердием, я бы уже и тогда легко мог понять, что царство, куда мы их зовем, не от мира сего. И в самом деле, если мы видим главную цель в том, чтобы народ жил легко и сытно, то чем мы отличаемся от буржуа? – мы просто хотим превратить народ в одного огромного соборного буржуа.