Книга Мой ГУЛАГ. Личная история. Книжная серия видеопроекта Музея истории ГУЛАГа - Людмила Садовникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сразу после ареста я попал в пересыльную тюрьму в Инстербурге (нынешний Черняховск Калининградской области). Тюрьма, организованная в казармах, бывших до прихода войск в Германию училищем юнкеров — гитлерюгенд[62], запомнилась мне до мелочей. Бывшая классная комната, приспособленная к содержанию заключенных, была очень высокой, все окна были закрыты доверху, кроме одного, закрытого на три четверти (под самым потолком оставался продолговатый проем с металлической решеткой для дневного света). В камере нас было более сорока человек. Спали на полу, и только привилегированные, ворье, воры в законе — на нарах. Когда начался артиллерийский грохот, праздничный салют, конвой открыл дверь камеры и крикнул: «Немцы капитулировали!» Мы все подскочили, обнялись, встали плечом к плечу и орали по какой-то инерции, не сознавая, да и не слыша собственного крика, потому что орала вся тюрьма. Кричали с окаменевшими лицами, по которым не капали, а текли слезы. Никто их не замечал и не утирал… Эта стихия продолжалась нескончаемо. Наступило утро, а грохот и ор не уменьшился. И только настойчивые призывы и угрозы охранников заставили нас опуститься на нары, на пол и замолчать.
В лагерь нас везли через Ярославль. На остановке я на клочке бумажки из-под махорки огрызком карандаша написал адрес, завернул камешек и бросил. На станциях у товарняков всегда стояла толпа. Таких эшелонов проходило много, и люди выходили к поездам, пытались разузнать хоть что-то о своих. В основном это были старушки и женщины. Какая-то девочка лет двенадцати подняла мою «посылку», развернула, прочитала, кивнула мне головой и побежала. И я надеялся, что к поезду успеет прийти моя любимая и единственная Лида или ее мама. Я сразу понял, что Лидочка — это любовь на всю жизнь. У меня это никогда не вызывало вопросов. Нас еще в школе называли Пеймерами. Когда я уходил на фронт, мы не тяжело прощались — мы обнимались и целовались, клялись в великой дружбе. Мы были так воспитаны: защита Родины — выше жизни. Мы прощались по-комсомольски, как пел Утесов:
Пока я был на фронте, мы переписывались. Из своей офицерской зарплаты я регулярно посылал деньги своим родителям, а также Лидочке и ее маме Лукерье. Лидочка рано потеряла отца. Когда я был в заключении, переписка прекратилась. После того как Лида узнала, что я арестован, она вышла замуж за другого. И происходило это все как раз во время моего этапа на Воркуту, в тот самый день, когда наш поезд сделал остановку в Ярославле. А я ждал, что Лидочка с мамой придут на вокзал. Но стоянка в этот раз была сокращена. Мы заправились водой, заключенные вынесли параши из вагонов, пронесли паек — хлеб и баланду — и поехали дальше. А дальше… дальше постепенно менялся пейзаж. Благоустроенные деревни исчезли, остался один лес, а когда и лес поредел, началась тундра, а потом Заполярье голое. Вот это и есть Воркута.
Состав остановился. Никакой станции или вокзального помещения не было, просто тундра на все четыре стороны. Но конвой с овчарками стоял вдоль всего состава, выстроившись, видимо, в эту шеренгу еще до прибытия эшелона. Позже я узнал, что эта, пока еще открытая, стоянка носила название «Новая Воркута». До самого моего отъезда из этого заполярного города после выхода на пенсию я так и не поинтересовался, почему она «Новая». Но это была Воркута, тогда еще малоизвестная народу.
Это был город бараков с двухэтажными нарами, город деревянных тротуаров, сплошных заборов из колючей проволоки, охранных вышек и ворот. Это был город, встретивший нас шеренгой солдат с винтовками на изготовку и с овчарками, рвущимися на заключенных. Город, ставший для меня на долгие годы третьей малой родиной наряду с Харьковом, где я родился, и Ярославлем, где учился и рос.
В пересыльном лагере, куда привел нас конвой, все свершилось удивительно быстро. При проверке заключенных по формулярам одновременно проводился опрос о наличии специальности. Нас накормили в бараке-столовой, впервые после ареста, тюрьмы и этапа дали горячего, чуть сладкого напитка, похожего на чай, после чего разделили на группы, выкрикивая фамилии и указывая, в какую группу становиться. Я попал в самую многочисленную группу, которая в этот же день добралась до ОЛПа шахты № 3. Нас разместили в трех бараках, отгороженных от общей зоны колючей проволокой, называвшейся изолятором, в которой предстояло пройти медосмотр, помывку в бане.
Если говорить о моем состоянии — конечно, не о моральном, а о физическом, — то я был полный дистрофик. У меня вместо ягодиц висел мешок из зеленой шкуры, обтягивающий кости. Но медкомиссия признала меня годным к общим работам. Я был назначен проходчиком в шахтерскую бригаду Свиридова.
Случилось так, что вскоре я заболел тифом, в лагере началась страшная эпидемия. Меня отправили в тифозный барак, где начальником была заключенная Зубкова Евгения Федоровна. Она была военврач 3-го ранга, участвовала в финской кампании, попала в плен, а потом, когда пленными разменялись, ее посадили на восемь лет без суда и следствия.
Я должен сделать маленькую оговорку, прежде чем продолжить рассказ о моей борьбе с тифом. В самом первом бараке, стоявшем перпендикулярно административному зданию и вахте, был отгорожен отсек, подобно купе в плацкартном вагоне, на четырех человек. Один из обитателей этого купе был Сергей Яковлевич Палыгин, бывший кадровый военный, имевший звание комбрига. Я не знал тогда, не знаю и сейчас подробностней об этом человеке: за что и по какой статье он арестован, где родился, где служил. По возрасту и по армейской иерархии он годился мне в отцы, но он оказывал большое влияние на начальника лагеря, пользовался уважением всех офицеров и сержантов, служивших в лагерной администрации. Он нередко приглашал в свою загородку на преферанс и чай врачей и других товарищей, хоть и заключенных, но возглавлявших жизненно важные службы в лагере — вроде пищеблока, бани, заведующих складами. Говорили, что он был болезненно щепетилен и честен. И его просьбы о помощи бывшим офицерам и солдатам — участникам Отечественной войны, попавшим в жернова массовых репрессий, всегда принимались к сведению и исполнялись. Причем просьбы его о людях были избирательны, не вообще, а персонально о ком-то, с указанием имени и фамилии и даже краткой информации об этом человеке. Такая опека не распространялась на полицаев, старост, сотрудничавших с гитлеровской администрацией, власовцев[63], бандеровцев. Частыми гостями у Сергея Яковлевича были именно врачи, от которых зависело здоровье той части заключенных, которые должны были дожить до освобождения. Добрые дела делались гласно, никакой подпольной группы не было. Сейчас это можно было бы назвать комитетом помощи офицерам Отечественной войны. Все эти заключенные появились в Воркутлаге значительно раньше меня, были на виду, честно делали свою работу. И их было много. Зубкова Евгения Федоровна — в их числе. Ее Палыгин пригласил к себе и прямо сказал: «Женечка, вот за этого мальчика ты отвечаешь своей совестью, своим авторитетом и так далее. Он не должен умереть». Я два месяца провалялся в тифозном бараке, и Евгения Федоровна меня спасла.