Книга Крузо - Лутц Зайлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не знаю отчего… (пауза, зубы, трепещущие усы),
но мне всегда казалось (множество зубов, до отвращения),
что он не со мною в тюрьме. (Укус.)
Вернее, несостоявшийся укус, поскольку в этот миг Крис и Кавалло схватили его и уволокли прочь. Рембо несколько раз куснул зубами усы, будто хотел их сорвать.
– Достоевский, – простонал Кавалло, – сейчас он доберется до Достоевского…
Под вечер Эд почти забыл свою ненависть к черпакам. С кофейной посудой все стало легче и воздушнее, а в конце работы он тяпнул с Кавалло «коли». Все было сделано. Они сидели во дворе на площадке для отдыха и молча наслаждались бальзамом удовлетворения. Потом подошел кок Мике, водрузил на скамейку свои моржовые телеса. Кавалло наливал, все молчали, да и сидели не против друг друга, а рядком, словно внезапно постаревшие школьники за партой, и смотрели на сосны у опушки леса, сиявшие в лучах вечернего солнца. Что может быть лучше!
Немного погодя желтизна сосен стала темнеть, просачиваться глубже в кору деревьев, пока не впиталась целиком и сосны наконец не засветились собственным светом. Кавалло как раз наполнял стаканы, когда прозвучал вопрос.
Почему свет сосен так приятен нашему глазу?
Внезапно постаревшие школьники на скамейке призадумались. Ответил Кавалло.
Светится душа сосен.
Она сродни нашей собственной душе, дополнил Эд, как видно, например, по картинам Боннара.
Стало быть, цвет души – нечто среднее между желтым и коричневым, подумал кок Мике и сказал:
– Мне еще надо картошку сварить на завтра.
Он со вздохом поднялся. Кавалло похлопал его по плечу.
29 ИЮЛЯ
Критерии Крузо? Рембо говорит: всё – поэзия, и в этом Лёш никогда не ошибается, «несмотря на морально темные источники». Крис утверждает, что я единственный, кому достаются почти одни только женщины. С мужчинами иначе. С Тилле я даже к морю ходил, из-за волн, это было как сон. Всю усталость точно смыло. Тилле хочет выучиться на фотографа или кинооператора, но вакансии в вузе ему не дают, шансов нет. Он учится самостоятельно, делает зарисовки, читает, энергии у него хоть отбавляй. Копит на хороший аппарат с Запада. Я бы с удовольствием показал ему подвал.
Ель за сараем дробила шестичасовой утренний свет на широкие полосы. Кругом тишина и покой. С тех пор как Эд взял на себя топку печи, каждый его день начинался на площадке у дровяного склада, возле колоды. Он набирал охапку поленьев и исчезал с ними в подвале. Иногда видел, как директор, возвращаясь с береговой кручи, семенит к «Отшельнику», словно под гипнозом. С белым, аккуратно сложенным полотенцем на плече.
В Черной Дыре Эду было слышно, как Кромбах наводит порядок в своей конторе, двигает стул, убирает постель. Потом раздавался треск пишущей машинки, он печатал дневное меню. Рагу по-старинному, солянка, куриное фрикасе, бифштекс по-цыгански, охотничий шницель. Эд сидел возле печи, смотрел в огонь. Жажда по-прежнему существовала, но как бы отдельно от него, чуждая и своим присутствием только сводящая его с ума. Порой она прорывалась, нашептывала что-то вроде «Уши, ах эти уши!», и неожиданно ничто не возбуждало его сильнее, чем маленькие, красивой формы уши. Абсурд. Иные уши все время улыбались, а иные оставались серьезными и решительными. Выражение уха могло составлять полную противоположность выражению лица, например выражению глаз. По большей части ухо было намного честнее, непритворнее. И как правило, уши выглядели невиннее лиц. Ухо К. с маленьким родимым пятнышком вверху мочки в этом смысле превосходило все. Поначалу, когда это зрелище еще было в новинку, он иногда думал «крошка» и едва не протягивал руку, чтобы незаметно ее смахнуть. Пожалуй, эта крошка заключала в себе все, выражала все. «Мое любимое ушко, самое любимое», – шептала жажда, рисуя кой-какие картины. Красивые уши были как гениталии, вернее – были постоянно зримыми отверстиями. Уши с преступным выражением, похоже, встречались на свете крайне редко.
Накануне, на обратном пути с пляжа, Эд видел мужика с жестокими ушами, тот кусал горло ребенка. Только в следующий миг движение прояснилось: легкий подъем и опускание головы и на удивление длинный язык за воротом. Мужик облизывал ребенка. Потом вернул ему мороженое, раскисшую вафлю, которую все это время держал на вытянутой руке. Коленопреклонение и рука неожиданно приобрели нечто рыцарское; преступное исчезло. Мой отец никогда бы не стал меня облизывать, подумал Эд. Посмотрел на термометр на котле. Клокотание огня после растопки, словно течение, которое окутывало его, омывало, успокаивало. Здесь было его место, в подвале, у печи. Здесь он мог побыть один, тихонько посидеть со своими мыслями.
Он охотно расхаживал там, проверял шкафы. Хранилища, сейф, цинковая ванна исконного отшельника, с надписью «Скит на Таннхаузене». Сверху доносились первые кухонные шумы, кок Мике заступал на дежурство.
Переход в винный погреб заканчивался стальной дверью, незапертой. За ней шесть градусов по Цельсию и урчание холодильной установки. В начале каждого сезона на Дорнбуш приезжал грузовик, полный спиртного; все пригодное для хранения попадало в винный погреб. В полу за буфетной стойкой имелся откидной люк, а под ним лестница, которая вела вниз, к напиткам. Для буфета проблема заключалась в том, что в затхлой сырости подвала этикетки отклеивались от бутылок, сгнивали, покрывались плесенью, со временем бурели. А поскольку сгнивал и картон винных ящиков, каждую бутылку приходилось извлекать по отдельности, осторожно – так внушал ему Рик. Эд теперь часто помогал буфетчику. «Фюрерский бетон, неистребимый!» – восклицал Рик, спускаясь по грязным бетонным ступенькам; то была одна из его любимых историй. Закаленной лестницей, как он ее называл (за прочность бетона), «Отшельник» был обязан морским пехотинцам, которых в начале войны расквартировали здесь, в лесном трактире, чтобы они соорудили на севере острова огневые позиции зенитной артиллерии и бункера, с подземными каналами, якобы пронизывающими всю возвышенность.
– Материал определенно один и тот же, добрый немецкий бункерный бетон!
С начала месяца «Отшельник» ежедневно потреблял десять бочек пива, тысячу литров. Эд мыл бочки, которые жутко воняли. Рик задействовал протычку, довоенный прибор, присоединенный к баллону с углекислым газом и к манометру. Когда он вколачивал прут в отверстие для затычки, Эд должен был навинтить гайку с уплотнителем. Временами все шло наперекосяк, и они бродили по щиколотку в пиве или в красной шипучке. Рик при этом оставался совершенно спокоен, чертыхался, но совершенно спокойно. Для Эда Рик был самым уравновешенным человеком на острове. Рик говорил, что остров сделал его душу большой. Выпивку он считал хорошей штукой. В конце концов они же качают тут не алкоголь печали, а алкоголь блаженства. «Душа шумит и просит еще больше счастья», – твердил Рик.
Мечтательный взгляд и тонкие брови вразлет, на концах делавшие еще один маленький изгиб вверх, внушали доверие каждому, кто попадал в ауру его буфета. Рик излучал доброту. При этом он был великаном и на первый взгляд казался попросту слишком большим, слишком громоздким для буфетной стойки. Но как только он брался за стаканы и напитки, его движения приобретали прямо-таки кошачью ловкость; душа радовалась – смотреть за его работой, каждый жест ласкал глаз окружающих. Вообще-то он почти целиком заполнял пространство за стойкой, отчего его жена Карола часто располагалась перед буфетом и оттуда выполняла свои обязанности. Для нее это, похоже, не составляло труда. И пиво она своими гибкими руками качала, и управлялась с двумя громадными кофеварками, кофебомбами, как их называл Рик. Каждая бомба выдавала сорок кофейничков, за кофейные часы разливали («цедили», говорил Рик) примерно три сотни. То есть семь-восемь бомб в день.