Книга Плешь Ильича и другие рассказы адвоката - Аркадий Ваксберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завидовать, впрочем, нашим героям, если, конечно, злоба не слепит глаза, было вроде бы нечего. Совершенно! Жили они, не в пример своим злопыхателям, скромно — даже по аскетическим советским критериям. Перебивались, как сказали бы в досоветские времена, с хлеба на квас. Зато, опять же не в пример злопыхателям, не грызлись, друг на друга не лили, сор из своих изб-комнатушек не выносили, хотя и было что выносить, дело житейское, — держались от своих сожителей по коммуналке в стороне. Только друг с дружкой…
Появившийся позже пошловатенький, но прилипчивый шлягер «Плачу по квартире коммунальной», то есть по мифическому братству пропахшего мокрым бельем общежития с одним сортиром на двадцать персон, — этот ностальгический всхлип мог у них вызвать разве что кривую усмешку. Ситуация исключительно не советская, тем более что длилась она многие годы. Братство — да, но не общее, не одно на всех обитателей, а исключительно сепаратное. Два разных братства, враждующих между собой, — в пределах одной и той же квартиры.
Вдруг все рухнуло в одночасье. Рухнуло в тот праздничный вечер, когда Катунины (Кира, он же Кирилл Васильевич, и Аня, она же Анна Касьяновна) — одна из тех счастливых семей — отмечала серебряную годовщину: двадцать пять лет совместной безоблачной жизни. По этому поводу созвали гостей, которым, как ни теснись, было не уместиться на четырнадцати квадратных метрах, заставленнных комодами, этажерками и супружеским ложем. Расхожее правило советских времен «в тесноте, да не в обиде» на этот раз не работало, ибо и теснота имеет свои пределы: двадцать три сотрапезника, включая, конечно, и самих юбиляров, могли разве что расположиться — с рюмками и тарелками — в коридорной кишке, что полностью исключалось по причинам, отмеченным выше: коммунальная оппозиция не могла допустить такой самоволки.
Пришли на помощь друзья.
Близкая юбилярам по духу семья Сурыкиных с готовностью отдала для торжеств свои двадцать шесть, убрав ширмы, делившие пространство на две половины, и разделив бремя предъюбилейных хлопот: женская часть сурыкинской семьи честно трудилась бок о бок с виновницей торжества над изобилием праздничного стола. Соседи-недруги приглашены на застолье не были, что, ясное дело, предельно накалило и без того раскаленную коммунальную атмосферу. Еще того хлеще: Катуниным и Сурыкиным официально было заявлено, что в двадцать три ноль-ноль, и ни минутой позже, будет вызван по телефону милицейский наряд — в том, естественно, случае, если из их дверей донесется до общего коридора хотя бы один слабый звук. Не говоря уже о не слабом…
И все-таки праздник состоялся. Пришли все приглашенные гости, включая племянницу Катуниных Любу с мужем ее, Фимой Тришкиным, мастером на все руки, непременной палочкой-выручалочкой, как только что-то не ладилось в унылом тогдашнем быту. По первому зову он безотказно являлся и устранял любую помеху — в плите, в унитазе, в электропроводке или в чем-то ином. И только он — своей внушительной фигурой, руками мастерового и голосом, столь же мягким, сколь и могучим, — мог сдерживать порывы страстей вечно всем недовольных соседей, поскольку у них такой выручалочки не было: им и здесь не везло.
Застолье уже перешло свой зенит, гости еще доедали салаты и, косясь на часы, пели гнусаво что-то вроде бы общее, а на деле каждый свое, когда недобрым предчувствием кольнуло сердце Шуры Сурыкиной (Александры Егоровны, если помнить о ее сорока шести), и она хватилась вдруг дорогого супруга, который только что, минуту-другую назад, был буквально же под рукой. И неожиданно сплыл. Зоркий глаз ее тут же подметил, что среди распевавших и распивавших не оказалось почему-то еще одной гостьи: Люба Тришкина тоже исчезла. По редкой случайности свободным оказался тот закуток, который один мой старорежимный знакомый деликатно именовал кабинетом задумчивости, так что списать исчезновение кого-то из двух на протекший сортир, куда по вероятию мог удалиться пропавший, тоже было никак невозможно.
Поиск велся недолго. Дверь пустовавшей на время застолья катунинской комнаты была взломана без труда, благо и заперта была изнутри лишь на хлипкий крючок, там-то и оказались — под градусом, разумеется, — совсем потерявшие стыд оба пропавших. Не то чтобы в слишком неподобающих позах, но однако же в таком положении, которое полностью исключает любые сомнения насчет их далеко идущих намерений.
К черту намеки и тем более к черту подробности: читательское воображение легко их нарисует и без моей подсказки! Все рухнуло сразу: юбилейные торжества, дружба домами, да и вообще все то, что еще минуту назад считалось незыблемым и вызывало шипящую зависть у других обитателей того же болота. Крик стоял оглушительный, но ликующие соседи на радостях не воззвали к милиции, дав возможность взъярившимся вволю излить свои чувства. Многие из гостей, даром что захмелели, предпочли поскорее слинять, не желая быть сопричастными тому неизбежному, что не могло не последовать.
И последовало, пусть и не столь жестоко, как ожидалось: кровь из носа разлучницы — единственно зримый Шурин трофей, сразу ею добытый в порыве взметнувшихся чувств. Но то было только начало… Шура сразу же вслух обнажила, на свой, конечно, манер, истинное нутро дорогих юбиляров. То, которое они так долго скрывали. В дефинициях не стеснялась: сводники, воры, лжецы! Разрушители крепкой советской семьи! (Перевожу на бесцветный язык тот красочный, который звучал тем вечером в коммуналке. Допотопное воспитание: все еще не могу позволить себе ту лингвистическую свободу, которая стала нормой в нынешней литературе.) Как потом оказалось, не все в этой визгливой брани было далеким от истины, поскольку о неплатонической дружбе племянницы с соседом Юрой Сарыкиным супруги Катунины «кое-что» знали и раньше. Не придавали значения, как они оба — муж и жена — говорили потом на суде: с кем не бывает?
Зато та, что оказалась и обиженной, и униженной, значение новому повороту событий придавала большое. Вчерашние соседи-друзья превратились в лютых врагов. Муж Сарыкиной, Юра (Юрий Львович, если по паспорту), не мог оставаться под общим супружеским кровом, подвергаясь не только брани, но и физическому воздействию со стороны горячо любимой жены, и, пока суд да дело, нашел приют на тех самых четырнадцати квадратных метрах, где был пойман с поличным. Худо-бедно пристроился на диванчике… А вот Фима, тот не завелся, не дрогнул. Поразмыслил, прикинул, вспомнил ту самую народную мудрость — «с кем не бывает?» — и простил заблудшую грешницу, остался с ней в общем жилище, где было сподручней и проще иметь надзор за дальнейшим ее поведением. Взывал и к рассудку Сарыкиной, ставшей ему подругою в общей беде, но та не вняла, рассудка явно лишившись: его застлали обида и ревность.
Миную тот, неведомый мне в деталях, период, который прошел между тем, что уже описано, и тем, который снова — и судьбоносно! — круто развернул этот житейский сюжет. Додумать и восполнить недостающее не представляет никакого труда, но я рассказываю только о том, что мне достоверно известно, избегая обогащать фантазией строго документированную в судебном деле последовательность событий. Не знаю, как точно это произошло и как долго длилось взрывоопасное состояние, но вдруг все чудеснейшим образом повернулось, превратив зревшую уже и казавшуюся неизбежной трагедию в рождественскую идиллию. Траурный марш — в пастораль…