Книга Снайпер в Афгане. Порванные души - Глеб Бобров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Топаю раз себе по центру назад, на Ново-Московскую улицу. Вдруг слышу сзади: «Глебыч!» Поворачиваюсь…
Летит ко мне нечто бритое, в кирпично-сиреневой двубортке. Черный гольфик, такие же штаники, туфельки лаковые, модные. Весь лоском сияет, шиком. Огненным ежиком и золотыми перстнями-цепурами весь горит. Руки вразлетку, губы чуть ли не трубочкой вытянуты. Вот меня в этой жизни только бандюки еще не целовали.
Боковым примечаю еще парочку таких же толстолобиков, поодаль, возле припаркованной прямо на тротуаре тонированно-хромированной «бэмки».
Подскакивает. Я останавливаю братка протянутой рукой и лучезарной улыбкой: «Привет!»
– Привет.
Как-то поник весь… жмет руку, а в глаза испытующе заглядывает. Почему это его не обнимают, в щечку не чмокают… А я его не знаю! Не видел ни разу в жизни, и все тут!
– Ты как, Глебыч?! Какими судьбами к нам? Где остановился? Как ты вообще?
Ничего не понимаю… Он определенно меня знает. Начинаю что-то буровить, по контексту вычислять.
Через пару минут клоунады я где-то обмолвился, и чувак понял, что его не помнят. Обида в глазах промелькнула.
– Ты че, братела, не признал? Я же Леха! С саперной… Рыжа! Помнишь?
– А-а-а! Ну, иди сюда, дай потискаю, кости тебе поломаю, братишка! Прости, родной, совсем башня контуженная набекрень съехала!
Крепко обнялись, начали по новой – что, где, как? Я не сдержался:
– Что, дружище, в движение подался? – и за полу пиджачишки выразительно подергал.
Он смутился. Началось: «Понимаешь… каждый ищет… жизнь сейчас…» Понимаю. Не надо оправдываться.
Ладно, поехали…
Да, давай!
Сели в «БМВ». Мы с Лехой молчали. Братва, гордясь собой, гуняво терла впереди, обильно пересыпая тупой базар своим гуммозным новоязом. Ехали долго. Водила лихач, но ездит безграмотно. Машину и вовсе не жалеет: то придавит на гашетку под пять тысяч оборотов, то тормозит что дурной. Передачами дерг-дерг, дерг-дерг… и так все время! И ведет себя по-хамски: сигналит беспрестанно, из полосы в полосу шорхается; один он на дороге – все ему мешают. Удивить, наверное, хочет. Да видели уже, насмотрелись на вас, отморозков.
Приехали. Я Воронежа вообще не знаю. Какие-то спальные районы, многоэтажки вокруг сплошным строем стоят. Унифицированное уродство совдепии, навязанное древнему красивому городу. Под машинку всех. Города как рядовые.
Братва стала меж собой прощаться. Культово приобнялись, соприкасаясь щеками и остриженными кеглями. Никак у зверьков переняли моду – так только мандариновые носороги чоломкуются.
Леха, явно смущаясь спутников, подошел ко мне. Триста двадцать пятая, завизжав палеными покрышками, черной тенью метнулась к светофору и тут же, не успев на зеленый, вновь сжигая резину, взвыла тормозами. Отдача качнула в обратку, и машина, тяжко присев на задние амортизаторы, встала как вкопанная. Хорошая тачка, наездник не тот. Я просиял, кончил полтора раза и, не скрывая сарказма, посмотрел на Рыжу. Тот вообще потерялся, бедный:
– Ну, что тут сделаешь – такие пацаны!
Да ну, ясно… какие проблемы?!
Зашли в кабачок неподалеку. Явно для своих. Спутника моего знают, уважают. Уселись в углу. Долго пили, вкусно ели, дошли до темы: «А помнишь…» И тут он говорит:
– А… Федор. Так – земеля же… Знаю…
И рассказал… лучше бы молчал!
* * *
Чудить Федор начал еще в полку. Со своими залетами дембельнулся уже под лето. По возращении запил. Предки у него, по словам Лехи, неслабые. Как-то угомонили. Поступил. Женился. Когда вернулся Рыжа, его бывший сослуживец и зема, опять захолостел. Но ребятенка они заделать успели. Так, по быстрячку.
Жена взяла академ и, не разводясь, рванула вместе с сыном от него подальше, назад, в деревеньку под Воронежем.
Пацан вновь заквасил по-черному, бросил институт. Родители ничего поделать с ним уже не могли. Леха видел его достаточно часто. Говорит: просто завал! Вокруг него вечно отирались какие-то конченые рожи, какие-то немытые, вечно угашенные телки, после и вовсе алкаши. Парень стремительно опускался в бомжатник. Рыжа утверждает, что он пропил буквально за банку чемера свою Красную Звезду.
В начале девяностых Федор по пьяной лавочке надумал проведать сына. Принял на грудь, взял пол-литра и поехал на пригородном в деревню жены. С залитых глаз вылез не там и, согреваясь с горла, пошел по пашням. Не дошел…
Взошел из-под снега уже весной. Похоронили без помпы. Все…
Я не верил услышанному. Леха сказал:
– На Никольском лежит. Батя ему такой памятник отгрохал.
– Поехали!
– Куда сейчас, Глебыч… Расслабься…
Угу! Где так расслаблялись. Забыл службу, душара бритоголовая, щас-с-с напомню!
Через пять минут уже тряслись в старой жиге, с шашечками на крыше.
* * *
Какое оно большое это Никольское кладбище! Пока дошли…
Вижу вдруг, смотрит на меня с черного мрамора Федор. Непривычный такой, в фуражке, в парадке – раз в жизни надевали. Такой молодой, просто зелень. Видно, фотографию художнику дали с учебки. Ну да, одна лычка на погоне, а он при мне уже старшим был.
Слава тебе, Господи, не пошел со мной Рыжа дальше. Показал рукой издали на памятник да двинул кого-то своих искать. Правильно, я же не видел Федора после. Так и остался он в моей памяти тем несчастным пацаном – на танковом холме.
Крутые предки, говоришь… Родители… Мать. Отец… Простите и Леху, и меня, дурака, за слова, за мысли эти непотребные. Мудрые вы – увидели все, в самую бездну души заглянули, саму суть беды прочувствовали… все поняли, все простили.
Скрутило спазмом рожу, дулей глаза свело…
Мягкий я стал, сорвало уже с меня толстокожесть, корку армейской огрубелости, зверство военное – не тот уже танцор с пулеметом да тихушник с эсвэдэхой. Видеть начал – глаза жестокостью залитые, слезой прочистились, прозрели… Твоя рука, Боже… Твой Промысел… Неспроста делаю это – сюда пришел… Вас встретил… Чудо твое, Православное, случилось. Спасибо тебе, Господи…
На нижней плите, вытянувшись во весь рост, лежит Дуся.
Мельчайшие детали, даже отдельные волосинки были воссозданы с удивительной точностью. Мастер рисовал, мрамор чеканил.
Это был он – Дуська. Без всяких сомнений. Метис овчаристый…
Красивый, сильный, здоровый. Мощную морду на вытянутые лапы уложил, уши внимательные навострил, глаза в сердце смотрят.
Не Темирка я, не знаю татарского, да и петь не умею. И не нужна теперь, братишка, тебе эта песня. Вон он – твой Федя, рядом, над тобой возвышается. Красивый, ладный, не заплаканный… Дождался ты, поди.
Вот и встретились наконец. Разом, теперь…