Книга Тайная сила - Луи Куперус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поверил ли ван Аудейк? Он и сам не знал. Додди как-то раз обвинила Леони в том, что та влюблена в Адди; в то утро Тео, у которого ван Аудейк спросил, где Леони, ответил:
– У мефрау ван Дус… с Адди.
Ван Аудейк в бешенстве взглянул на сына, но больше вопросов не задавал, а тотчас поехал к дому мефрау ван Дус. И действительно застал там свою жену вместе с юным де Люсом, стоявшим перед ней на коленях, но она сказала невозмутимо:
– Адриен де Люс просит у меня руки твоей дочери…
Нет, он сам не знал, поверил ли он этому. Его жена ответила настолько невозмутимо и теперь, в первые дни после помолвки, оставалась такой спокойной, улыбаясь, как всегда… И он впервые осознал удивительную ее особенность, эту неуязвимость, как будто ей всё-всё нипочем. Догадался ли он о существовании за стеной неуязвимости ироничной женской тайны – ее скрытой пылающей жизни? Похоже, что в нынешнем приступе нервной подозрительности и беспокойства, в порыве суеверного прислушивания к мнимой тишине он научился видеть вокруг себя вещи, которых прежде не видел в слепоте суровой силы властителя и высокопоставленного государственного служащего. И его желание узнать правду насчет тех тайн, о которых догадывался, в его состоянии болезненной нервозности стало настолько отчаянным, что он пошел на сближение с сыном, руководствуясь не природным отцовским чувством – Тео он и так любил, – а любопытством, желая выслушать сына, предоставить ему возможность сказать все, что тот знал. И Тео, ненавидевший Леони, ненавидевший отца, ненавидевший Адди и Додди, ненавидевший всех людей вокруг, ненавидевший своей упрямой головой светловолосого полукровки саму жизнь, мечтая только о деньгах и красивых женщинах, обозленный, что белый свет, жизнь, состояние, счастье, каким он воображал его в своих убогих фантазиях, не идут ему навстречу сами, не ложатся у его ног, – Тео с превеликим удовольствием выдавил из себя несколько слов, точно капли полынного сока, тайно наслаждаясь зрелищем страданий отца. Он постепенно подвел ван Аудейка к тому, чтобы тот догадался, что это правда – насчет мамы и Адди. И все же ван Аудейк не мог поверить. И в близости, родившейся между отцом и сыном из подозрительности и ненависти, Тео рассказал о брате в кампонге и что он знает о деньгах, которые ему выплачивает отец, тем самым соглашаясь, что си-Аудейк действительно его сын… И ван Аудейк, сомневаясь уже во всем и вся, не помня, что происходило на самом деле, признал, что всякое могло быть. А потом, думая об анонимных письмах, которые перестал получать лишь в последнее время, начав платить деньги присвоившему его фамилию полукровке, вспомнил о той грязи, которая выливалась на него из множества писем и которую он тотчас стряхивал с себя, и вспомнил, что имя его жены в письмах соединялось с именем самого Тео. И недоверие вспыхнуло новым пламенем и перешло в пожар, не поддающийся тушению, поглотивший все его чувства, все его мысли. В конце концов он не смог сдержаться и поговорил с Тео откровенно. Возмущение сына и отрицание подозрений не убедили ван Аудейка. Теперь он не доверял уже никому и ничему. Ни своей жене и детям, ни сослуживцам, ни повару…
И вот по Лабуванги, как гром среди ясного неба, разнесся слух, что ван Аудейк разводится с женой. Леони уехала в Европу – неожиданно, никому не сказав почему и ни с кем не попрощавшись. Это был скандал, о котором все только и говорили, и в Сурабае, и в Батавии. Молчал один лишь ван Аудейк: ссутулившись еще более, он продолжал работать, продолжать жить, как раньше. Вопреки принципам он пристроил Тео на теплое местечко, чтобы избавиться от него. Он хотел, чтобы Додди провела время до свадьбы в Патьяраме, где дамы из семейства де Люс помогут ей приготовить приданое. Он хотел, чтобы Додди вышла замуж как можно скорее и чтобы свадьба праздновалась в Патьяраме. В своем большом пустом доме он хотел одиночества, бескрайнего неуютного одиночества. Он велел не накрывать для него обеденный стол: тарелку риса и чашку кофе ему приносили в контору. Он чувствовал себя больным и работал спустя рукава: какое-то смутное безразличие овладело им. И весь груз работы, во всем регионе, лег на плечи Элдерсмы. Когда Элдерсма, проработав много недель вообще без сна и находясь на грани душевного срыва, сообщил резиденту, что доктор срочно отправляет его на лечение в Европу, ван Аудейк окончательно пал духом. Он заявил, что болен, что силы его исчерпаны. Он попросил у генерал-губернатора отпуск и поехал в Батавию. Он ничего не говорил, но знал, что в Лабуванги больше не вернется. И уехал – незаметно, не обернувшись, не окинув прощальным взглядом свое широкое поле деятельности, которое когда-то создал с такой любовью как единое целое. Управление областью было поручено ассистент-резиденту Нгадживы. Все полагали, что ван Аудейк хочет поговорить с генерал-губернатором о каких-то важных вопросах, но неожиданно пришло известие, что он подает в отставку. Сначала этому не хотели верить, но потом слух подтвердился: в Лабуванги ван Аудейк не вернется.
Он уехал, не обернувшись, охваченный странным безразличием – безразличием, постепенно разъевшим до мозга костей этого сильного, практичного и неизменно трудолюбивого человека. С этим безразличием он относился теперь к Лабуванги, хотя раньше думал, что всегда будет скучать по нему – когда его переведут на должность резидента первого класса; с этим же безразличием он относился теперь к своей семье, которая так легко распалась. Его душа тихо увядала, тускнела, отмирала. Казалось, все его силы расплавились, превратившись в чуть теплую кашицу безразличия. В Батавии он еще покоптил какое-то время небо, живя в гостинице, и все ожидали, что он уедет в Европу.
Элдерсма, смертельно больной, уже находился на лечении в Европе, Ева с сыном не смогла поехать с ним вместе, так как сама лежала, сраженная малярией. Едва ей стало получше, распродала имущество и собралась ехать в Батавию, чтобы там, в ожидании корабля в Европу, три недели пожить у знакомых. Она уезжала из Лабуванги со смешанными чувствами. В этом городе она много страдала, но и многое поняла, здесь она пережила глубокое чувство – к ван Хелдерену, столь чистое и великолепное, какое, как она думала, бывает лишь раз в жизни. Она попрощалась с ван Хелдереном как с другом, одним из многих, и всего лишь пожала ему руку. Но из-за этого рукопожатия, из-за банального слова прощанья душа ее наполнилась такой печалью, что к горлу подступил комок. В тот вечер, оставшись одна, она не плакала, но часами смотрела прямо перед собой, сидя в гостиничном номере. Муж, больной, вдали от нее… она не знала, в каком состоянии его застанет, да и застанет ли вообще. Европа, там, далеко, после лет, проведенных Евой в тропиках, раскрывала перед ней объятия своих берегов, показывала издали свои города, свою культуру, свое искусство – но она боялась Европы. Из страха, что интеллектуально деградировала, она боялась людей из круга своих родителей в Гааге, куда вернется через четыре недели.
На рояле точно стала играть намного хуже, в Голландии она уже не решится сесть за инструмент. И она думала, что следовало бы пожить неделю-другую в Париже, чтобы немного обтесаться, прежде чем показаться на люди в Гааге…
Но Элдерсма был серьезно болен… ее муж, какими глазами посмотрят родные на него, изменившегося, на ее некогда крепкого супруга-фрисландца, ныне изнуренного работой, изможденного, пожелтевшего, как пергамент, небрежно одетого, мрачного и ворчливого… Но вот перед ее мысленным взором встало видение свежей немецкой природы, снега в Швейцарии, музыки в Байройте, искусства в Италии, и она увидела себя рядом со своим больным мужем, вместе с ним. Объединенные не любовью, но ярмом жизни, которое когда-то вместе на себя надели… А воспитание сына! О, какое это счастье – спасти сына от жизни в тропиках! Но ведь он, ван Хелдерен, никогда не покидал тропиков, никогда не был в Европе… Но он был тем, кем был, и он был исключением.